Нам может казаться, что шумные, шокирующие истории про элитарные школы говорят нам о развращенности нравов, о засилье педофилии, о тайных пороках московской интеллигенции. Напротив. Появление таких историй указывает на колоссальную революцию в умах наших детей.
***
В 1986 году попасть в эту школу было не просто. Тем более, прямиком в 10-й класс. Но дочь папиного друга преподавала там математику. Мне надо было закончить школу и получить аттестат — после бесславного «загула» на год в художественное училище. Школа была математическая, а я хотела на филфак — но там был гуманитарный класс под руководством величественной дамы, умной, проницательной Зои Александровны. «Блестящий словесник» — сказали папе.
Я действительно никогда в жизни не встречала таких учителей литературы. Она цитировала поэтов «серебряного века» с любого места, произнося имя Гумилева так непринужденно, словно его никогда не запрещали. Она могла так едко и умно отбрить любого ученика, что поначалу это казалось пленительным. Правда, однажды она швырнула в кого-то тетрадью и трагически, почти голосом Раневской ( и безо всякой иронии), вскричала: «Ты убил меня этим сочинением!» Я принесла ей прошлогодние работы по литературе, надеясь, что она даст им оценку. Через пару дней она стояла с работами в руках перед всем классом и презрительно отчеканила, глядя на меня: «Ты никогда не поступишь на филфак!»
В школе царил дух вольнодумства, бурно вспоминали походы и собирались в новые, цитировали Юлия Кима и других, неизвестных мне бардов. Школу любили совершенно непритворно. Гордились и новым молодым директором, и древним по возрасту, но исключительно бодрым темнокожим учителем физкультуры. С ним у меня случилась размолвка прямо в первые дни сентября. По девичьим причинам я не пришла на занятие, и разгневанный физрук потащил меня в учительскую, звонить моим родителям. Попал он на ни в чем не повинную мамину подругу и долго орал ей в трубку, свирепо вращая глазами, что в школу понабрали черт те кого. Потом так же неожиданно он успокоился и строго приказал мне всегда приносить сменную обувь и сидеть в зале на скамейке.
В школе многие учителя называли нас на «вы». Но, в зависимости от учителя или настроения учителя, это могло звучать и уважительно, и уничижительно. Это был специфический стиль всеобщей иронии — симпатичный для тех, кто к такому привык, и немножко слишком «кислотный» для новичков вроде меня. Но я не обижалась, скорее, чувствовала легкую досаду, что эта интересная школа мне отчего-то так чужда, словно это со мной что-то не так.
я чувствовала досаду, что эта интересная школа мне отчего-то так чужда, словно со мной что-то не так
Сейчас я понимаю, что хотя моя разность со школой была на первый взгляд стилистическая, но на самом деле, это просто мои ощущения личных границ не совпадали с принятыми там. Недавно 16-летний сын обогатил мой лексикон словечком «теплокучность» (после того как девочка в каком-то походе задумчиво сказала ему — «люблю спать в теплокуче») «Теплокуча! Все в этом слове выражается! Это то, чего я как раз не выношу! Мама, ты понимаешь, о чем я?» — ежась, пересказывал мне он.
«Теплокучность» заключалась в непривычной для меня братско-сестринской походной простоте прикосновений, принятой между друзьями, которая была, по идее, очень симпатична, но я так не умела. По умолчанию предполагалось, что вкусы тоже у всех общие. Словно не было двух миров, взрослого и детского, а была одна семья, иногда похожая на семью Болконских или Ростовых, а иногда на ту, где мать сочла сливы, папа ловко сочинил про косточку, все засмеялись, а Ваня заплакал.
В предыдущих моих школах мне было все намного понятнее. В школе был Советский Союз, а дома его не было. Моя семья была харизматическим местом, куда стремились и потом прибивались надолго дети из других семей — играть в шарады и чепуху, есть куличи на Пасху или ставить спектакли. У большинства моих одноклассников, так мне казалось, дома тоже был Советский Союз. Я видела, Советский Союз был толстым слоем мастики на паркете в коммуналке, расписанием дежурств на стене казенно-прибранной кухни, черным телефоном на стене и тенью старухи-соседки, высунувшей нос из чужой комнаты, он был и партийными грамотами по стенам у одних, и полированным сервантом с чешским хрусталем у других. Я их втайне жалела.
Можно было влиться и раствориться — или быть отвергнутой
В моей новой школе точно не было Советского Союза (он и за ее стенами постепенно уже агонизировал) — и ее нельзя было вполне противопоставить дому. Можно было влиться и раствориться — или быть отвергнутой.
Мне не удавалось раствориться в общей теплокуче, я не могла стать своей в новой школе — принадлежность к другой мощной системе не давала мне поддаться ее обаянию . Мне сложно было доверять учителям, и они платили мне взаимностью. Дочь папиного друга, с которой мы поначалу вместе делали стенгазету, и она звала меня непривычно и весело «Олька», день ото дня все больше раздражалась моими скудными познаниями в математике, потому что даже в гуманитарном классе программа по этой дисциплине далеко выходила за сферы моего понимания и интереса, и, наконец, начала откровенно издеваться надо мной у доски («В нашей школе, Олечка, тройку нужно выстрадать!») Потом моего папу вызвал физик (всегда входивший в класс с крамольным заявлением: «Присаживайтесь, сесть вы всегда успеете!») — и сказал ему, что я не сдам его предмет.
В итоге я ушла в последней четверти. Провожал меня физрук, за эти несколько месяцев зауважавший меня за неожиданную старательность. Словом, успехами или даже особой фрондой я там не отличилась.
На филфак, вопреки прогнозам Зои, я все же поступила.
в норме человек должен забыть свою школу, вытеснить, как ребенок младенческие воспоминания
Если бы я успела влюбиться в эту школу — я бы, может, и поранилась об нее. Но голова моя была занята репетиторами и предстоящими экзаменами, и я не успела привязаться. Но на долгие годы я нажила убеждение, даже теорию, что в норме человек должен забыть свою школу, вытеснить, как ребенок младенческие воспоминания. Не надо, чтоб школа претендовала на слишком большое место — потому что, если подростком он окажется вовлечен в слишком сильные и страстные взаимодействия, если получит внушение, что главные духовные ценности он получил в школе, то навеки останется отчасти заколдован этим обаянием, застынет в прошлом. Мне трудно судить — возможно, мое предвзятое отношение к мощному братству выпускников этой школы объяснимо отчасти досадой, что я так и не прониклась ее достоинствами и не вписалась.
К слову, огромная часть моих друзей впоследствии отдали детей в эту школу, и дети, говорят, замечательно сдружились и полюбили ее. На смену Зое пришли волшебные, профессиональные учителя, которые не швыряли тетрадками в детей и не ставили им, как она, в шутку крестик на макушке мелом, со словами «так я буду помечать тупых». Правда, и другие манипуляторы и нарциссы там тоже завелись. И мне никогда не хотелось, чтоб в ней учился кто-то из моих детей.
Но чем дальше я думаю, тем больше мне кажется, что ничего тайно-демонического не было в этой школе, просто наше сознание за последние 15-20 лет драматически меняется, и то, что в юном возрасте смутно осознавалось, как нечто стремное, с развитием гуманизма побуждает пересматривать картину мира.
Люди, которые в 70-80- 90-е создавали школьную педагогику «новой волны» — будь то крапивинское «коммунарское» движение или самые разнообразные полукатакомбные экспериментальные школы — были люди с убеждениями, которые могут показаться сейчас несколько дикими. Где они черпали вдохновение — в книгах ли Никитиных или Макаренко — я не знаю, но они точно не могли читать Гиппенрейтер или Петрановскую и не знали постулатов гуманистической терапии. Им приходилось действовать наугад.
В противовес учителю — винтику государственной машины из дремучих тоталитарных времен, возник запрос на учителя-подвижника, учителя, самоотверженно посвящающего себя детям, который пытается фактически в одиночку противостоять окружающему их дома и на улице безличному Советскому Союзу. Сеющий разумное, доброе, вечное, нищий, как положено аскету и пророку, такой учитель легко попадал в архетип спасателя. В одной известной московской школе директор позволял себе пороть учеников ремнем — и десятки умных, образованных людей считали такое воздействие адекватным, потому что это был этакий мудрый и справедливый «отец».
Сеющий разумное, доброе, вечное, нищий, как положено аскету и пророку, такой учитель легко попадал в архетип спасателя
Этот образ учителя-пастыря, как мне кажется, еще долго падал отраженным светом на многие московские хорошие школы. Хороший учитель по определению был «святым человеком», хотя бы потому, что до относительно недавнего времени получал сущие гроши. То есть, работал «за любовь».
Если даже не брать во внимание, что в слово «любовь» можно вложить миллион разных значений, от младенчески-невинного, до того, которое, «конечно, секрет для ребят» — это, вообще, в области помогающих профессий сбивающее с толку понятие.
Учителя-харизматики полагали (это явственно звучит, по крайней мере, в лекции директора Лиги школ), что персональная любовь к учителю, очарование его личностью — залог интереса к предмету, который он преподает. Желание впечатлить педагога, оказаться под его благосклонным вниманием — это мощная мотивация, естественная конкуренция и развивающий фактор.
Был важный этап, когда после омертвелых учителей роботов в фильмах 50-х появился яркий герой Тихонова из «Доживем до понедельника» (впрочем, нравственно безупречный). Тогда же, в противовес казенщине, эротическая любовь учителя к ученице стала казаться признаком внутренней свободы, а вовсе не преступлением.
был момент, когда эротическая любовь учителя к ученице стала казаться признаком внутренней свободы, а не преступлением
Если бы учителям в моей харизматичной московской школе кто-то процитировал лозунг профессора Ольги Владимировны Заславской, известного тульского педагога: «Учеников не надо любить. Идите домой и любите своих детей. Надо любить свою профессию» — это, наверное, прозвучало бы шоком. Детей там любили — как умели любить, со всеми слабостями, которые вкладывает человек в личные отношения, со всей несправедливостью, потому что необходимость любить , убежденность, что надо любить, рождает порой чувство вины за избирательность своих симпатий. Или же, напротив, защитное обесценивание.
В эту любовь, которая казалась такой отрадой в сравнении с казенщиной, примешивались самолюбие и ревность, неосознанные или, наоборот, совершенно сознательные манипуляции. Потому что личные отношения и близкая дистанция тянут за собой и свет, и тень, и ангелов, и бесов.
Нам может казаться, что шумные, шокирующие истории про элитарные школы говорят нам о развращенности нравов, о засилье педофилии, о тайных пороках московской интеллигенции.
Напротив. Появление таких историй указывает на колоссальную революцию в умах наших детей. То, что такие случаи вскрылись в лучших школах, говорит о том, что парадоксальным образом именно полученные от других, неиспорченных учителей, личностные ориентиры позволили рано или поздно ученикам заговорить. В обоих скандалах инициаторами расследования стали учителя тех же школ. Это означает, что пала круговая порука, что разрушилась формация, способная покрывать зло. И процесс это начался с хороших школ именно потому, что эти школы — хорошие.
Так всегда бывает. Так устроен парадокс восприятия. Как говорила политолог Екатерина Шульман на лекции в одной из московских гимназий, «если по всей Индии стали появляться статьи об изнасиловании, это не означает, что изнасилований стало больше — значит, они больше шокируют людей, они перестали покрываться, и это постепенно ведет к уменьшению их числа».
личные отношения и близкая дистанция тянут за собой и свет, и тень, и ангелов, и бесов
Когда летом 2016 пошла волна постов о непорядочном и преступном поведении учителей, мои ровесники поголовно впали в отрицание, попытались усомниться в словах жертв, первый шок вызвал огромную волну боли и ссор среди старых друзей. Все боялись за детей, пугали развалом школы, призывали разобраться келейно. Но дети из поколения моего старшего сына изумленно крутили пальцем у виска: да вы с дуба рухнули! Никакие эти страхи не могут служить оправданием разврата со стороны учителя.
Это значит, что мы, прошедшие опыт двусмысленности и пережившие тот или иной стокгольмский синдром, выжили и уцелели, и воспитали хороших детей именно потому, что помимо нарциссов и манипуляторов нам попались и люди одновременно живые, человечные и порядочные. Сам процесс оживления, развитие уважения в отношениях ученика и учителя оказался сильнее единичных случаев беды.
Это не уменьшает вину подлецов. Это не уменьшает боль пострадавших. Никаких двусмысленностей тут нет. И все однозначно. Но зато уже сейчас можно видеть эволюцию нравов.
Московскую школу «Интеллектуал», в которую попали, в том числе, дети из расформированной «Лиги школ», возглавляет директор, которому нет и 30 лет, и его реакция была однозначной: как только стало известно о давних случаях совращения в Лиге, Бебчук был уволен. Никаких сомнений в духе «пусть разбирается следственный комитет». Психологи школы бережно работали с «лиговцами», не привлекая к этой теме внимания других детей, чтобы никого не ретравмировать.
Но я сужу не только по этому факту — по многим признакам это школа нового поколения, с принципиально другой идеологией. Мой сын учится в «Интеллектуале». И, несмотря на очевидную особость, избранность этой школы, обстановка там совершенно иная. В ней работают учителя, у которых помимо школы, есть и научная деятельность, и свои проекты. Каждый из них влюблен прежде всего в свою науку. Школьный процесс посвящен не тому, чтобы «лепить личностей» — он посвящен тому, чтобы как можно полнее утолять бесконечную любознательность одаренных детей. Учить их базовым научным принципам. Ответственности в отборе материала. Работе с источниками и построению эксперимента. Личности, как показывает практика, при этом вылепливаются сами собой.
разъяренная толпа может сейчас объявить войну всем нестандартным школам. Это было бы очень страшно
Испуганная раскатами грома от когда-то шарахнувшей молнии, разъяренная толпа может сейчас объявить войну всем нестандартным школам. Это было бы очень страшно. Это так же страшно, как на основании отдельных случаев насилия в приемных семьях порушить весь институт усыновления. Или ради предотвращения инцеста подчинить всех детей казенным учреждениям. И отправить их в единообразные коробки типовых школ учиться по одинаковым учебникам.
Общество вырабатывает новый, приемлемый для всех кодекс безопасности. Новый стандарт межличностных правил. Для этого такие взрывы, как флэшмоб о насилии, как обнародование трагических событий, происходивших в школах, служат шоковой терапией и шансом на обновление.