Марсель Пруст. Письма соседке. — СПб.: Лимбус Пресс, ООО «Издательство К. Тублина». 2018
Париж, четвертый этаж дома №102 по бульвару Осман, художница Мари пишет письмо своему соседу снизу — Марселю Прусту. В это время ее муж-американец сверлит зубы своему клиенту в соседней комнате, которая располагается прямо над кабинетом великого модерниста. Писатель в одиночестве прожил в этом доме с 1907 по 1919 год. В те годы Пруст более известен в литературной среде, чем среди широкой аудитории. Впрочем, он уже получил Гонкуровскую премию, но Первая мировая война замедляет выход очередного тома его opus magnum «В поисках утраченного времени».
В сборнике приводятся лишь письма Пруста, о словах адресатки остается лишь догадываться. Писатель превращает обмен сообщениями в литературную лабораторию, а Мари — в почти божественное существо, которому дарят цветы и стараются не волновать по пустякам. Восторженные строки часто пропитаны иронией: «Монтескью утверждал, что две самые ужасные вещи — это соседи и запах, который царит в почтовых отделениях, что невозможность постоянно наслаждаться их соседством оставляет сожаление, сравнимое лишь с танталовыми муками». Но прежде всего Пруст страдает от астматических приступов и растущего шума: от ремонтных работ за окном, визитов электрика, стука гвоздей, забиваемых в деревянные ящики.
Писатель просит Мари и ее мужа соблюдать тишину хотя бы в его рабочие часы, но пожелание выглядит скорее извинением, чем угрозой. Пруст с подчеркнутым восхищением пишет об адекватности маляра Мари, который, в отличие от коллег, не поет на работе, но другим слугам в этих письмах везет меньше: «Преемник Вашего камердинера работает не без шума, но это не страшно. Однако некоторое время спустя он начинает слегка постукивать. Это уже не столь хорошо».
В своих посланиях Пруст разрабатывает очередное искусство — общения с соседями, почти утерянное в XXI веке. Между восторженными строками и просьбами не шуметь писатель упоминает о том, что его секретарь выпал из аэроплана в море, переживает бомбардировку Реймского собора и невзначай упоминает своего коллегу Андре Жида, с которым не виделся 20 лет. А в это время шум, на который постоянно жалуется Марсель Пруст, возвещает о победном наступлении XX века. И о конце privacy — для Пруста и всей Европы.
Генрих Бёлль. Лев Копелев. Переписка 1962-1982. Libra. 2017
Студента филологического факультета МГУ, в будущем — советского филолога и переводчика немецкой поэзии Константина Богатырева в 1951 году арестовали «по обвинению в попытке государственного переворота и убийства членов правительства. Приговорен к смертной казни, позже замененной 25 годами лишения свободы. Реабилитирован в 1956 году. Переводил стихи Рильке, Гёльдерлина, Шамиссо, Целана, Тракля, Бенна, Бахман, драмы Фриша и Дюрренматта. Погиб от травм, полученных в результате нападения неизвестных». Так выглядит короткая биография одного из советских друзей Генриха Бёлля — нобелевского лауреата, влиятельного писателя послевоенной Европы.
В этот сборник, напоминающий скорее документальный роман, чем хронику, включены 153 письма, телеграммы, открытки и записки. Двадцатилетний диалог (1962-1982) разбит на смысловые блоки, где перед началом каждого раздела приводится хроника основных событий общественной жизни Германии и СССР за это время: от суда над Иосифом Бродским в СССР — до образования леворадикальной группировки RAF в ФРГ и Западном Берлине. В примечаниях составители приводят краткие сведения о немецких и советских писателях, ученых и других знакомых Бёлля и Копелева. Впрочем, даты смерти поставлены не у всех умерших, а иногда справка только разжигает читательское любопытство.
Первый визит Генриха Бёлля в Москву почти совпадает с Карибским кризисом. Немецкий прозаик и русский литературовед довольно быстро сближаются: оба прошли войну, Белль — связистом, Копелев работал в пропаганде. Из воспоминаний его дочери, Марии Орловой, становится известно, что писатели, скорее всего, и воевали на одном фронте.
Копелев сообщает немецкому другу главные новости литературного процесса в СССР: «В ноябрьском выпуске «Нового мира» опубликовали повесть моего друга, который, несмотря на то, что это первая его публикация, первым же «броском» достиг вершин нашей прозы и даже больше. Надеюсь, скоро он выйдет и по-немецки, хотя, на мой взгляд, его язык ставит перед переводчиком некоторые невыполнимые задачи. Но вам удалось онемечить даже Лескова; а рассказ этот с точки зрения языка в чем-то с ним схож, хотя скорее в духе Льва Толстого и Гоголя». Советский германист Лев Копелев писал эти строки о будущем нобелевском лауреате Александре Солженицыне. В 1960-е Бёлль, Копелев и автор «Одного дня Ивана Денисовича» пока еще передают друг другу приветы и остаются по одну строну идеологических баррикад. Но позднее Копелев напишет об авторе «Архипелага ГУЛАГ», что на «западе всерьез воспринимают его в качестве представителя ДРУГОЙ России. Это совершенно не так. Он представляет лишь часть — даже частичку — нашей консервативной псевдоинтеллигенции. Не дай Бог, чтобы эти люди когда-нибудь пришли к власти!» Бёлль в это же время осуждает Солженицына за «гордость советскими Страстями, на фоне которых все, все горе мира бледнеет».
Письма Копелева часто заканчиваются просьбами к влиятельному другу, у которого на относительно свободном Западе больше возможностей. Прежде всего, нужны лекарства друзьям-литераторам: очки для Лидии Чуковской, медикаменты для писательницы Фриды Вигдоровой — автора стенограммы процесса над Иосифом Бродским, а Всеволоду Иванову после операции (рак) требуется эндоксан. И лекарство, по просьбе Копелева, везут из США. Немецкий писатель в ответ просит прислать матрешек — деревянные символы «неопасной» России путешествуют в Канаду, Америку, Голландию, Францию и «повсюду приносят с собою радость».
Чета Бёллей приезжает в Прагу вечером 20-го августа, а 21-го на улицах появляются советские танки. Бёлль пишет: «Почему-то нам не было страшно, но это, разумеется, заставляло нервничать — видеть доведенных до крайности чехов, а напротив — бедных, невиноватых, доведенных до крайности советских солдат! Это было безумие, и мы, конечно, все четыре дня думали, что вот-вот «начнется» — это была дьявольски задуманная, чистая война нервов между пражанами и советскими солдатами. Я не сбрасываю со счетов происшествие, во время которого погиб человек, и все-таки должен сказать: обе противостоящие друг другу группы держались смело и человечно».
В 1970-е Копелев рассказывает Бёллю о травле Окуджавы и Галича, сотнях советских политзаключенных и просит передать сообщение об их плачевном состоянии немецким политикам, прежде всего дружественному Вилли Брандту и Amnesty International. О собственном положении советский литератор замечает: «Я не могу даже под псевдонимом писать комментарий к изданию Гёте, друзья, которые ранее «отдавали» мне для таких случаев свои имена, получили предупреждение». Копелев не отвечает на трагический для многих советских диссидентов вопрос: «Так почему же вы не можете приехать?» Но и Генрих Бёлль в 1970-е тоже не чувствует себя в безопасности — у него и других левоориентированных писателей проходят обыски, его книги и политические взгляды постоянно «полощут» в немецких консервативных медиа.
«Дорогой Лев, дорогая Рая,
до последнего момента мы только и делали, что переводили: Сэлинджер, Шоу, теперь свободные и уставшие! Большое спасибо за ваше милое письмо! Могу ли я вновь попросить тебя выслать несколько деревянных куколок? И на этот раз больших! И деревянных тарелок с клюющими курицами, они еще есть? Пришли несколько. Что я могу вам послать? Книги? Передавай привет всем, особенно Мельниковым!
Привет, Рая, тебе и детям от всех нас, с наилучшими пожеланиями! Генрих Б.»Фото: издательство Libra
В 1972-73-м Бёлль становится президентом PEN-клуба и может больше влиять на судьбу репрессируемых литераторов по всему миру. История Копелева похожа на биографии других советских диссидентов: его увольняют с работы за публикацию в австрийском журнале статьи «Возможна ли реабилитация Сталина?», лишают партийного билета за сбор подписей в защиту Синявского и Даниэля.
Генрих Бёлль для Копелева и его советских друзей — пример свободомыслящего интеллектуала, который может публично говорить то, что думает. Восторженный тон писем Копелева иногда напоминает преданность на грани поклонения: «Никак не могу закончить письмо, а тратить столько чужого времени нехорошо. Время Генриха Бёлля отведено для куда более великих и прекрасных дел». Впрочем, некоторую слащавость речей советского литератора можно объяснить исключительным характером подобного общения: много ли западных писателей первой величины пишут тебе письмо за письмом, приезжают, участливо расспрашивают о твоей семье и стране? В 1960-х Копелев и вовсе сравнивает Бёлля с первыми космонавтами: «Ты очень схож с ними, с этими космическими пионерами, Ты борешься за единое человечество в космосе мыслей и души. Твой великий соотечественник оставил завет: Прав будь, человек».
В 70-х книги Бёлля перестали издавать в СССР.
Василий Кандинский. Арнольд Шёнберг. Переписка 1911–1936. Грюндриссе. 2017
«Еще вчера публика была готова сожрать человека, явившего эту новую форму. А сегодня эта форма = незыблемому закону на все времена. И это трагично, потому что снова и снова свидетельствует, что люди почти всегда цепляются за внешнее. Я долго думал над этим и даже нашел некое утешение. Но порой мое терпение готово лопнуть», — пишет своему другу один из создателей музыкального экспрессионизма и додекафонии.
Издательство Грюндриссе выпустило 65 писем Василия Кандинского (1866-1944) и Арнольда Шёнберга (1874-1951) — переписку двух выдающихся художников за четверть века, с 1911 по 1936 год.
Справа: Василий КандинскийФото: автор неизвестен; commons.wikimedia.org
За три года до начала Первой мировой Кандинский и Шёнберг начинают прерывистый диалог о новом синтетическом искусстве: соединении звука, изображения и цвета в одном объекте — картине или пьесе. В этой учтивой, трогательной беседе художники по очереди прощаются с предметностью в живописи и тональностью в музыке: «прыгающие пятна» русского художника как будто рождаются при прослушивании музыки будущего, в которой у каждого звука есть свое место. Композитор работает над «Счастливой рукой», художник — над оперой «Желтый звук». Кажется, в этой беседе не хватает третьего участника, который лишь упоминается в комментариях. Александр Скрябин (1872-1915) в начале XX века соединял разные виды изобразительного искусства: «шум деревьев, имитацию солнечного восхода и заката, обонятельные воздействия».
Бессознательное в процессе создания произведений искусства, оживление вещей и дематериализация предметов, романтически-мистическое звучание, пропорции и композиции — все это оказывается жизненно важным и для Кандинского, и для Шёнберга. Композитор советует другу изменить пропорции объектов на холсте, но автор «Синего всадника» замечает, что «работа с размерами препятствует взгляду мгновенно охватить картину». Искусство для Кандинского и его коллег надолго будет связано с поиском и разрушением формы.
В переписке Кандинский играет сразу несколько ролей: издатель и редактор альманаха «Синего всадника» (творческого объединения экспрессионистов в Германии, где один из приглашенных авторов — Шёнберг); автор программной работы «О духовном в искусстве»; организатор нескольких выставок; агент по продаже своих и чужих картин. Шёнберг — реформатор академической музыки, автор манифеста-трактата «О гармонии», поклонник Малера и Штрауса, разрушитель музыки для удовольствия уважаемой публики, лектор и даже художник. Впрочем, он сам говорит о любительском уровне своих визуальных опытов, несмотря на одобрение его картин Кандинским.
Собеседники редко пересекаются за границей переписки. Главное место их прижизненного бытия — мировая культура и ее история, утверждает Шёнберг: «учение склоняет нас к тому, чтобы рассматривать даже произведения молодых композиторов, забраковавших слух своих предшественников, как необходимый этап в развитии красоты. Однако не стоит стремиться к написанию вещей, ответственность за которые можно взять лишь ценой полного укрощения личности, вещей, которые художники создавали почти что против своей воли, повинуясь принуждающей логике их развития, а не безграничному своеволию формально раскованной непредрешенности». Его произведения постоянно критикует консервативная пресса, и, чем дальше композитор удаляется от принятых в академическом сообществе правил, тем более одиноким оказывается в музыкальном мире: «Шёнбергу может помочь лишь вмешательство психиатра… сам он скорее согласился бы разгребать снег, чем покрывать нотную бумагу такими каракулями».
Между письмами в книге напечатаны занимательные документы, случайные отпечатки повседневного мира: паспорт Шёнберга с визой для въезда в США, удостоверение личности профессора Баухауза Василия Кандинского. В 1936-м, когда переписка обрывается, Гитлер уже закрыл школу Баухаус, а Шёнберга, как еврея и музыкального новатора, ждет печальная участь в Европе под тенью растущего нацизма. Но можно вернуться в тихий 1907-й и посмотреть на снимок Кандинского с котом Васькой.
После переписки в книге приводится хронология важных событий в жизни художников. Оказывается, за год до Октябрьской революции Кандинский жил в Москве на улице Бурденко, а в 1936-м Джон Кейдж становится учеником Шенберга, который бежит от фашистов в США. В 1937-м картины Кандинского попадают на выставку дегенеративного искусства, организованную нацистами.
Шёнберг в одном из писем почти разрывает отношения с Кандинским из-за антисемитских заявлений одного из основоположников абстракционизма. На обвинения в антисемитизме Кандинский отвечает, что «лучше быть просто человеком». Шёнберг воспаленно продолжает бумажный спор: «Я еще не сказал, что, например, когда иду по переулку и каждый встречный разглядывает меня на предмет того, еврей я или христианин, я не могу объяснять каждому, что я как раз тот, для кого Кандинский и некоторые другие делают исключение, хотя вот Гитлер придерживается другого мнения. Но и от благосклонного мнения мне мало проку, даже если я начертаю его на табличке и, как слепой нищий, повешу себе на шею, чтобы каждый мог прочесть. Об этом Кандинский не подумал?» Но и после такой ссоры Шёнберг и Кандинский остаются духовными партнерами, и каждый из них и дальше сможет подхватить, развить и защитить идеи синтетического искусства, следы которого сегодня можно увидеть в любом музее.
В этом материале используются упоминания и ссылки на Фонд им. Генриха Белля, который признан в России нежелательной организацией.