По контрасту отношение к самому Шаламову остается сложным. Находятся люди (в том числе известные писатели), утверждающие, что он был убежденным троцкистом, выступал против советской власти, «агитировал за Гитлера» — а значит, посадили его правильно. Другие считают его человеком тяжелым, неспособным к нормальному общению и вообще сумасшедшим. Поэтому, мол, он не смог ужиться ни со своими женами, ни с единственной дочерью, ни с коллегами по литературе. Во втором утверждении, в отличие от первого, есть доля истины: с лагерных времен Шаламов привык не доверять людям, упрямо защищать свою правоту, свое личное пространство. Это отталкивало от него многих и привело в итоге к тому, что самым близким ему существом оказалась бездомная кошка.
В 1956 году сорокадевятилетний Варлам Тихонович был реабилитирован и смог вернуться в Москву, откуда был когда-то увезен в «столыпинском» вагоне. До этого он несколько лет работал агентом по снабжению на торфоразработках в Калининской области, в столицу приезжал урывками. Брат его бывшей жены Галины, чекист Борис Гудзь, запретил сестре видеться с «врагом народа», что оторвало Шаламова от его единственной дочери Лены (она и взрослой не желала знать отца). Впрочем, в Москву его влекла не столько семья, сколько культурная среда, связи с которой он был много лет лишен. Еще на Колыме он получил одобрительный отзыв Пастернака, которому послал свои стихи, и надеялся теперь на тесное общение с поэтом.
Ольга Ивинская была давней знакомой Шаламова, ее квартира стала одной из первых, куда он пришел в гости — и встретил там писательницу Ольгу Неклюдову, ставшую его второй женой. Ее сын, известный ученый-фольклорист Сергей Неклюдов, называет мать «болезненно самолюбивой, крайне обидчивой, резкой в суждениях… Надежд на то, что этот брак будет счастливым, было довольно мало». С Пастернаком Шаламов тоже разорвал отношения, узнав про его связь Ивинской.
Сперва супруги поселились в тесной коммуналке на Гоголевском бульваре, но уже через год переехали в более просторную квартиру на Хорошевском шоссе, в доме, построенном пленными немцами. Неклюдова, как член Союза писателей, получила две комнаты (еще одну занимала старушка, родственница философа Валентина Асмуса), где они жили втроем. Шаламов к тому времени стал внештатным корреспондентом журнала «Москва», начал публиковать свои стихи, выпустил один рассказ колымского цикла. Конечно, большую часть стихов, как и знаменитые «Колымские рассказы», он писал в стол, не рассчитывая на публикацию, но писал, чтобы передать потомкам свой страшный опыт. Солженицыну, чей «Иван Денисович» пробил брешь в замалчивании лагерной темы, он писал: «Помните самое главное: лагерь — отрицательная школа с первого до последнего дня для кого угодно. Человеку — ни начальнику, ни арестанту — не надо его видеть. Но уж если ты его видел — надо сказать правду, как бы она ни была страшна. <…> Со своей стороны я давно решил, что всю оставшуюся жизнь я посвящу именно этой правде».
Вскоре его здоровье, подорванное годами неволи, начало непоправимо ухудшаться. Его мучили головные боли, приступы глухоты — это была редкая, по-видимому наследственная болезнь Меньера, к которой добавились другие недуги. Вместе со здоровьем стали портиться отношения с женой. Чтобы получить какое-то личное пространство для работы, он переехал в маленькую комнатку-пенал, врезав в дверь замок. Ему казалось, что за ним шпионят, хотят украсть его рукописи. Как раз тогда, в начале 60-х, он завел черную кошку Муху, о которой говорил: «Ближе ее не было у меня существа никогда. Ближе жены…» Он давно любил кошек — в отличие от собак, которых после лагеря не подпускал и близко. Не раз говорил, что кошка — самое свободное, самое независимое животное, что кошку изображали на своем знамени восставшие рабы Спартака. Вместе с женой они уже заводили полосатую кошку Лизу, но ее кто-то отравил. Может, старушка, жившая в соседней комнате, может, мальчишки — нравы на московской окраине тогда были весьма грубыми.
Природа всегда вызывала чуткий отклик в душе писателя — именно ей были посвящены все его опубликованные до перестройки стихи и единственный рассказ «Стланик». Но в лагерные годы изголодавшиеся зэки относились ко всему живому — в том числе и к кошкам — только как к возможной пище. Похвалив повесть Солженицына, Шаламов поставил ему в вину лишь то, что «около санчасти ходит кот — тоже невероятно для настоящего лагеря, кота давно бы съели». У него на Колыме, в лагерной больнице, «блатные поймали кошку, убили и сварили, угостив дежурного фельдшера». Случай реальный, причем в больнице кормили неплохо — просто зэки помнили о голоде и на всякий случай наедались впрок. Раз в лагере у Солженицына этого не было, значит, он приукрашивал правду, чтобы опубликоваться, — этот вывод, сделанный Шаламовым, подорвал отношения двух главных лагерных писателей, а со временем превратил их во врагов.
Теперь, в новой жизни, он мог смотреть на кошку, гладить ее без мысли о том, что ее можно съесть. Муха была немолодой, привыкшей к уличной жизни, но охотно поселилась в комнате писателя, в фанерной коробке от посылки. Утром она выходила во двор через открытую форточку, а вечером, к ужину, возвращалась домой. Когда Шаламов выходил гулять, вышагивала у его ног, как собака. Когда он работал, сидела на письменном столе. Колымский друг Борис Лесняк, сделавший несколько фото писателя с Мухой, писал: «В долгие зимние вечера, когда он сидел за рабочим столом, а Муха лежала у него на коленях, свободной рукой он мял ее мягкий, подвижный загривок и слушал ее мирное кошачье урчание — символ свободы и домашнего очага, который хотя и не крепость твоя, но и не камера, не барак, во всяком случае». Мухе он посвящал стихи:
Выщербленная лира,
Кошачья колыбель —
Это моя квартира,
Шиллеровская щель.
Здесь нашу честь и место
В мире людей и зверей
Оберегаем вместе
С черною кошкой моей.
Кошке — фанерный ящик,
Мне — колченогий стол,
Клочья стихов шуршащих
Снегом покрыли пол.
Кошка по имени Муха
Точит карандаши.
Вся — напряженье слуха
В темной квартирной тиши.
Тот год для Шаламова был трудным: раздор с женой, безденежье, отталкивание литературного мира, в который он так и не вписался. Сергей Неклюдов пишет: «В профессиональную, цеховую среду советской литературы, чванливую, косную, равнодушную, перегороженную разнообразными кастовыми барьерами, Варлам Тихонович входил с трудом… Он был очень некорпоративный человек, не желавший сливаться ни с какой группой. Он не хотел стоять ни с кем в одном ряду». Но больше отношений с писателями его тревожило здоровье Мухи — гуляя во дворе, она поранила лапу о колючую проволоку, огораживающую чей-то палисадник, пришлось колоть пенициллин. Потом ее покусала собака, вдобавок она заразилась лишаем. Соседка-старушка потребовала ее изгнания, но писатель стал кричать: «Прочь от моей кошки!»
27 июля 1965 года над Москвой бушевала гроза. Окно было раскрыто, и ветер сорвал со стены застекленное фото родителей Шаламова — вологодского священника Тихона Прокопьевича и его жены-учительницы. Варлам Тихонович собрал стекла, поставил фотографию на диван: родители словно заглянули к нему в гости из своего запредельного мира. В ту же ночь Муха пропала. Шаламов искал ее два дня, потом отправился в ветеринарную поликлинику, где ей делали уколы. Докторша сказала, что ее могли поймать во время облавы на бездомных животных, и посоветовала ему ехать в приемник, где их держали три дня, а потом убивали, если за ними никто не приходил. Писатель поспешил туда и о дальнейшем написал Надежде Мандельштам, с которой в те годы общался: «Мне удалось добиться, после долгих усилий и просьб войти в этот “карантин звериный”. Лучше бы я туда не ходил: огромный каменный мешок, где внизу, на первом этаже, большие железные клетки с собаками, конусом сток для мочи в середине, а поверх железных клеток собачьих стоят железные ящики величиной с посылку, фруктовую посылку килограмм на восемь, решетчатые ящики, битком набитые кошками всех цветов и оттенков. Они уже помолились своему звериному богу и ждали смерти. Глаза у всех кошек, а я знаю кошачьи глаза очень хорошо, были безразличными, отсутствующими. Никакой человек уже не мог их спасти от смерти и от людей. Кошки уже ничего не ждали, кроме смерти».
Возвращаясь домой, он увидел рабочих, роющих какую-то траншею, и спросил, не видели ли они черную кошку. Один сказал, что они нашли ее мертвой и зарыли тут же. Шаламов, не желая в это верить, потребовал выкопать труп. Рабочие со смехом выдали ему лопату: «Копай сам, дед!», долго смотрели, потом стали помогать. Наконец в яме показалась кошачья голова. О дальнейшем писала Ольга Неклюдова, бывшая в то время на даче: «Держа Муху на руках, человек ушел в дом. Голова ее была прострелена, потускневшая шкурка в земле. Он положил ее на свою постель и сел возле нее на пол, плача… Он пробыл около нее этот день. Плакал и вспоминал все сначала, с тех пор как появилась она у них в доме — маленький черный котенок, пойманный возле помойки». Перед тем как похоронить кошку на пустыре за домом, он попросил Бориса Лесняка в последний раз сфотографировать ее у него на руках. Позже тот писал: «Я не преувеличу, если скажу, что это была одна из самых больших его потерь».
О простреленной голове кошки Шаламов сообщил и Надежде Мандельштам: «Кошку мою Муху убили. Застрелили в голову. Открыто в московских джунглях застрелил какой-то генерал». Скорее всего, не было ни мифического генерала, ни выстрела — старая больная кошка упала в траншею и разбилась о водопроводные трубы. Но писатель был вне себя от горя, обвиняя во всем власть: «На Западе там везде есть Общества покровительства животным, есть налоги какие-то, взамен которых государство охраняет животных, — у нас же только смерть и убийство считаются делом чести, славы. Массовое убийство кошек и людей — это одна из отличительных черт социализма, социалистической структуры». А ведь прежде он, отвергая Сталина и его режим, сохранял веру в социализм, что стало еще одной причиной его расхождений с Солженицыным. По этой причине он не раз отказывался от предложений издать уже законченные «Колымские рассказы» на Западе. Теперь его мнение изменилось, и уже в следующем году главный редактор нью-йоркского «Нового журнала» Роман Гуль получил рукопись рассказов. Ее привез из Москвы американский славист, спросивший Шаламова, не боится ли он последствий. Писатель ответил: «Мы устали бояться…»
Рассказы были опубликованы в журнале, потом вышли отдельной книгой, стали всемирно известны. В Советском Союзе их копировали и даже переписывали от руки, рискуя получить тюремный срок. Никто не знал, что причиной их обнародования стала смерть маленькой черной кошки. А их автор уже завел большого ласкового кота, который однажды признал пришедшую в гости молодую сотрудницу ЦГАЛИ Ирину Сиротинскую — прыгнул к ней на колени и стал ласкаться. Раньше он к чужим не подходил, и Шаламов сразу обратил на это внимание. Сиротинская стала часто навещать его. С Неклюдовой он уже развелся и в 1968 году переехал в комнату того же дома этажом выше. «Здесь я нашел и утвердил любовь, или то, что называют любовью, — записал он в этот день в дневнике. — И сейчас, в этот час переезда благодарю Ирину. Ее любовь и верность укрепила меня даже не в жизни, а в чем-то более важном, чем жизнь — умении достойно завершить свой путь».
В 1972 году давление органов привело к тому, что Шаламов напечатал в «Литературной газете» письмо с протестом против публикации его рассказов за рубежом. Он писал, что «белогвардейцы» выкрали его произведения без разрешения, что «проблематика “Колымских рассказов” давно снята жизнью» и он «как честный советский писатель» отвергает спекуляции вокруг его имени. После этого его приняли в Союз писателей, но многие знакомые от него отвернулись. Это подогревало его подозрительность, впечатление, что все окружающие состоят в заговоре против него. Терявшего слух и зрение писателя в 1979 году поместили в дом престарелых в Тушине, который воспринимал как тюрьму.
Вспомнив лагерные привычки, он прятал хлеб под матрас, носил полотенце на шее, чтобы не украли, упрямо молчал, не желая разговаривать с врачами. В то же время он сохранял рассудок, сочинял стихи, которые записывали навещавшие его Сиротинская и литературовед Александр Морозов. Последний напечатал стихи за границей, что вызвало мгновенную реакцию властей. Осенью 1981 года «неудобному» писателю был поставлен диагноз «старческая деменция».
В морозный день 14 января его насильно вытащили в кресле из больницы, погрузили в машину и повезли через всю Москву в интернат для психически больных в Медведкове. Стресс и переохлаждение сделали свое дело: быстро развилось воспаление легких — и 17 января Шаламов умер. С детства он был неверующим, но его, как сына священника, решили отпеть в церкви (гражданская панихида в Союзе писателей была отменена по требованию литературного начальства). Писателя похоронили на Кунцевском кладбище, недалеко от могилы Надежды Мандельштам, с которой он тоже успел поссориться. Когда-то он писал ей: «Животные безусловно входят в мир людей, облагораживают этот мир и понимают гораздо больше, чем думали Павлов и Дуров. Животных делают из лучшего материала, чем человека, и они много вносят в нашу жизнь добра, больше душевного здоровья, чем пресловутый “зеленый друг”. И ад животных — страшен». Хочется думать, что он попал не в этот ад, а в тот звериный рай, где терпеливо ждала его Муха.