Вставала Таиска рано утром, еще петухи не пели. Зажигала лампадку перед большой темной иконой и молилась долго и тихо, чтобы не услышали ее пять дочек, что лежали впритык на широкой русской печке. Только старшая Надя спала с ней на деревянной кровати. Большая Надя уже была, пятнадцатый год пошел. Она приходила с работы поздно ночью. Прицепщицей на тракторе работала и приносила матери хоть какой-то заработок: в конце месяца выдавали картошки или крупы. И то полегче было Таиске в ожидании мужа с фронта. А он все не шел и не шел, и писем давно не писал.
Вдруг Таиска услышала — около покосившегося их плетня — стук лошадиных копыт: «Неужто отец вернулся?» — ахнуло у нее в душе перед иконами, и поверила она в этот миг во всевышнюю силу, которой молилась день и ночь.
За горсть пшена
В окно резко постучали. Стук был жесткий, требовательный. Таиска в тревоге вся сжалась и побежала в холодный коридор. Открыла хлипкую дверь — на пороге стоял милиционер.
— Долго не открываешь, — зло сказал он.
Отпихнул ее и первым вошел в сенцы.
— Богу молишься? — спросил, оглядывая в слабом свете лампадки перепуганные лица девочек. Они проснулись и с тревогой смотрели на человека в синих галифе.
— Показывай, куда дочь зерно спрятала, — он оглядывал закопченный потолок, лавку, сундук. Опытным взглядом приметил на стене поддевку старшей дочери Нади. Схватил, пошарил в карманах и оскалился облегченно — нашел то, что искал:
— Глянь, колхозное зерно ворует твоя дочь, — и вытащил из кармана поддевки горсть пшена.
— Собирайся, Надька! — крикнул он. — Забираю я тебя.
Надя, черноволосая, побледневшая от ужаса, рванулась с кровати, стыдливо прижимая к груди кофтенку.
Милиционер рванул к себе кофточку,
— А ну, дай гляну, может, там зерно колхозное прячешь.
Но ничего не было в замызганной кофточке, что подарил Наде отец, уходя на фронт. Таиска крикнула не своим голосом и упала на пол. Милиционер перешагнул через нее, толкнул в спину Надю — быстрей одевайся, — а потом схватил за плечо жесткой своей рукой и повел к выходу. Надя тоже перешагнула через мать и вышла на крыльцо. Вслед ей ревели четыре сестры, которые в ужасе не знали, что им делать.
Дверь осталась распахнутой. От утреннего холода и детского крика Таиска очнулась. Приподнялась и долго сидела на мазаном полу, разглядывая трещины. Она не понимала, как ей жить дальше, когда такое горе свалилось нежданно-негаданно. И в чем провинилась она перед судьбой, которая наказала ее так жестоко и несправедливо. Над хутором поднималось солнце. Но никакого тепла не чувствовал от его первых лучей перепуганный хутор — весть об аресте девочки сразу же разлетелась над домами.
Прибежали к Таиске испуганные бабы.
— Так еще братьев Грицаевых, Лешку и Вовку, арестовали, — сообщали последние новости.
— Чего собрались, — расталкивая всех, зашел в таискину хату бригадир Аверя. Звали его Аверьяном, но за злой характер и за то, что бил он нагайкой опоздавших на работу и мужиков, и женщин, хуторяне называли его Аверей. И становился он от этого еще злее, и еще сильнее ненавидел людей.
— На работу, быстро, — заорал он на всю хату, — а то выпорю всех!
Люди молча расходились, придавленные еще одной бедой.
Суд в станице Мигулинской
Троих подростков — Надю, Лешку и Вовку — повезли в соседнюю станицу Мигулинскую. Суд над ними состоялся в сером мрачном здании. В годы немецкой оккупации была здесь комендатура. С тех пор переменились лишь портреты. Со стены смотрело страшное лицо усатого человека, имя которого произносилось с почитанием и страхом — это было высшее существо на всем белом свете.
Подростков ввели милиционеры и заставили сесть на лавку за высокой решеткой. Сквозь нее Надя различала незнакомые лица. Они сурово смотрели на детей, как усатый человек с портрета. Что говорил судья, что прокурор, Надя не помнила.
Начали вызывать свидетелей. Вошла учительница Марфа Александровна. «Как хорошо, что она пришла. Она защитит нас, поможет», — мелькнула надежда. Марфа Александровна всегда ставила в пример другим ученикам Надю, которая училась на одни пятерки. После восьми классов Марфа Александровна настаивала на том, чтобы Надя продолжила образование в городе, в школе рабочей молодежи. Но мать Нади не смогла собрать ей одежду: платили-то в колхозе не деньгами, а «палочками». Поставит бригадир палочку в толстой тетради — вот и вся оплата. По бедности не уехала Надя в город. Марфа Александровна обвинила Таиску, что та не отпустила дочь дальше учиться. И отчасти была права в своем гневе. Таиска считала, что не нужна девке учеба: рожать надо, детей кормить и молиться перед иконами за их благополучие.
«Они украли колхозное зерно, — вдруг услышала Надя слова любимой учительницы, — и должны быть наказаны по всей строгости советского закона!»
Так говорила на суде главный свидетель обвинения, учительница Марфа Александровна. Никакого снисхождения не испытывала она к бывшим своим ученикам. Мстила Таиске и ее дочери еще и за то, что не могла понять их привязанности к иконам, к тому, что Таиска читала над покойниками поминальные молитвы, чтобы легче душа человеческая справлялась с уходом в другой мир. Не понимала всего этого Марфа Александровна, убежденная атеистка, воспитанная коммунистической партией. На суде учительница произнесла яркую и пламенную речь. Впоследствии она получила орден Ленина и звание «Заслуженный учитель».
Трое подростков сидели на лавке за решеткой и ничего не могли сказать в свое оправдание. Это были дети, которые хотели спасти свои семьи от голода в то время, когда их отцы воевали на фронте. Как оказалось, выдал подростков зять Марфы Александровны. Он в эту ночь сторожил коров и просил у ребят пшена. Они ему отказали. Тогда засел он в кустах и выследил, как они насыпали пшено себе в карманы. Зять рассказал все Марфе Александровне и по ее совету побежал в соседнюю станицу Мешковскую к милиционеру.
10 лет дали пятнадцатилетней Наде и двум братьям Грицаевым, Лешке и Вовке. Когда Надю, Лешку и Вовку везли в лагерную ссылку, на дорогу выбежали все хуторские бабы. Завидев машину, в которой везли детей, они кричали криком, как по покойникам. Вой и плач стоял над выгоревшими полями и опустевшими улочками по обе стороны речки Тихой. В смертельной тоске замерло все. Даже бригадир Аверя не рискнул подойти и сказать о работе. Он и сам был потрясен бедой, что свалилась на хутор, хоть и не показывал виду. Таиска схватила себя рукой за волосы и выдернула их с корнями. Кровь лилась по ее лицу, но ничего не чувствовала она от горя и бессилия.
Роди и уходи
А через восемь лет на хуторской дороге снова показалась машина. Притормозила у остановки, из кузова вылезла женщина в фуфайке. Попутчик протянул ей сверток из серого тюремного одеяла. Сверток молчал.
Надя, в тревоге, что не довезла до дома дочь, откинула тряпку, закрывавшую крохотное личико. Молодая мать вглядывалась в синеватое лицо малышки, которая удивительным образом была похожа на своего доброго отца, попавшего в тюрьму. Этот мужчина, имя которого Надя постаралась забыть, пожалел ее и полюбил короткой тюремной любовью в темном углу мужского барака. Туда бегали с одной целью — забеременеть: после смерти Сталина 27 марта 1953 года вышел указ Президиума ВС СССР об амнистии, согласно которому беременных и женщин, имеющих детей, выпускали раньше срока.
Надя, скованная молитвами матери о целомудрии, долго не решалась на этот крайне важный для каждой женщины шаг. Но ее близкая подруга познакомилась с лагерным зэком, забеременела от него и получила свободу. И поняла тогда Надя, что ребенок — ее последний шанс. Не вытерпит она еще три года в вечной мерзлоте города Норильска, где зэки строили химкомбинат.
Рядом с ней работал темноглазый напарник, который все поглядывал на черноволосую Надю.
— В каком бараке ты ночуешь? — спросила его Надя.
— В 12-ом. Приходи, — ответил он.
И она решилась. Под этим холодным небом прежние запреты ломались, как хрупкий весенний лед.
— Ну, еще одна потаскуха, — оскалилась надзирательница, когда лагерный врач объявил о беременности Нади.
Рожала Надя в лагерной больнице. Ребенка сразу же забрали в специальные ясли, которые открыли при лагере: женщины стали рожать много. Матери могли приходить кормить своих детей. Уход был плохим. В тюремных яслях малыши умирали десятками. Детей не хоронили, ждали до весны, когда оттает земля. Трупики складывали в железные бочки.
Вся страна была покрыта маленькими и большими тюремными садиками. Самый большой был в Казахстане — Акмолинский лагерь жен изменников родины называли «АЛЖИР» или «лагерный пункт № 26» Карагандинского исправительно-трудового лагеря (КарЛАГа).
Условия содержания детей в лагере были страшные. Для детей — смертельные.
Дарья Виолина, автор документального фильма «Мы будем жить» (2009 год), нашла женщину-казашку. Когда она была маленькой, ее забрали у матери и поместили в тюремные ясли. Она заболела, ее посчитали умершей и выбросили в одну из железных бочек. Мимо проходила медсестра и увидела, что в бочке шевелится рука. Медсестра вытащила ребенка из бочки, вылечила. Через восемь лет отдала родной матери, которую в 1953 году, в год смерти Сталина, выпустили из лагеря. В этом же году лагерь был закрыт.
Лагерные ясли, где содержалась ее дочь, Надя могла посещать только два раза в день. Кормила малышку истощенной грудью и сама падала от недоедания. Надя с нетерпением ждала, когда пришлют заветную бумагу. Наконец начальница вызвала ее и сообщила, что она получила от советского прокурора разрешение на досрочное освобождение.
Танюша, галстук и единственная ласка
Много дней Надя добиралась из Сибири на Дон, домой. Молоко у нее пропало. Надя делала «жевки» из хлеба, запихивала в маленький ротик. И вот, когда они уже приехали домой, ребенку стало совсем плохо.
От ужаса, что дочь умерла, Надя опустилась без сил на обочину и положила сверток на черную проталину. Ребенок лежал на проталине, сдобренной щедрым деревенским солнцем, и молчал.
Рядом выбивались из-под снега упрямые синие подснежники. Надя удивилась им. И тут услышала детское кряхтение. Схватила дочку на руки и почти побежала к дому своей матери, плача от радости, что довезла самое драгоценное, что появилось у нее за эти годы и составляло главный смысл ее жизни, вымоленный на жестких лагерных полатях.
В избе Надя и Таиска развернули ребенка и ахнули от ужаса: ножки-ручки синие, скрюченные. Живот большой.
Танюшу, так все ласково звали девочку в хуторе, соседские бабы откормили: приносили хлеба, молока. Девочка долго болела, кашляла сильно. Бабушка Таиска лечила — запаривала в русской печи. Выгребала все угли из печки. Стелила солому, укладывала девочку, чтобы все косточки у нее пропарились. Выходили Танюшку от сибирского кашля. Потом на флюорограмме врачи нашли рубцы на легких.
Не так давно я ездила в станицу Казанскую и встретилась с самым добрым человеком на свете — тетей Таней, той самой Танюшкой. Она вышла замуж за хорошего парня. Стала носить его фамилию — Коломийцева. Нарожала деток. Мы жили по соседству, в хуторе Мрыховском. Давно уж заросли бурьяном развалины саманной хаты, где жила семья бабы Таиски. Редко, кто вспомнит о тех страшных годах, о девочке Тане — тюремном подснежнике.
«Мать моя, Надя, не смогла жить в хуторе, все пальцем на нее показывали. Она вернулась обратно в Сибирь, — рассказывает мне Татьяна Коломийцева. — Меня оставила на воспитание тете Кате и бабушке Таиске. Я пошла в школу. Приняли меня в пионеры, повязали галстук. Я после линейки бежала вся на крыльях от счастья. Думала, что стала как все, что перестанут дразнить меня “монахом” за то, что бабушка Таиска молилась. Пришла домой. Повесила галстук аккуратно на изголовье железной кровати. И не уследила, как зашел в комнату теленок. Тогда от мороза сильного телят пускали в хату зимовать. Оглянулась, а теленок галстук весь сжевал. Схватила красный конец, пыталась вытащить из мягкого телячьего рта, да куда там, телок слюни пустил, и все, пропал галстук. Орала я страшно. Хорошо, смогла выпросить красный галстук у соседской девочки».
Тетя Таня улыбается своей доброй, прекрасной улыбкой, и становится легче на душе.
«Знаешь, — вдруг говорит она мне в порыве откровенности, — ведь моя мама под конец жизни немного тронулась в уме. Могла резко начать выкрикивать лагерные команды: “Встать!”, “Лечь!” Она начинала смеяться и говорить быстро-быстро, так, что слов я не могла разобрать. Она выкрикивала имена мужчин, одного часто называла Алексеем. Но кто он, не говорила. Может, это мой отец был, а может, нет. Только от матери своей я никогда не получала тепла и ласки. Она меня ни разу не погладила по голове, не приголубила. И вдруг, как сейчас помню: кормлю я ее из ложечки овсянкой. А она уже старенькая, каша проливается. Я ее вытираю осторожно. Вдруг мама меня погладила по коленке и сказала тихо: “Спасибо”. Через неделю она умерла, оставив мне на память единственную ласку. А мне и этого хватило».