Как мы смотрели в замочную скважину
Если отложить бабушку по оси абсцисс, а затем приподнять по оси ординат (ну не выше метра семидесяти), то получится одна маленькая черненькая точка. Удивительно, что Америка разглядела крохотную мою бабушку. Ведь есть же что-то большое: Миссисипи (не запутаться бы), Венеция, леса Амазонки, Тихий многоводный океан, и бабушка запросто могла бы затеряться, но — нет, Америка заметила ее и послала к бабушке двух представительных женщин раннего пенсионного возраста. Женщины пришли морозным вечером и протяжно, задерживая палец на кнопке, звонили в дверь. Мы с бабушкой рассматривали их пуховиковые силуэты в замочную скважину и боялись открывать.
— Боря, я открою, — сказала бабушка ненастоящим голосом. Ее научили, что, если кто-то незнакомый звонит в дверь, нужно громко притвориться, что ты не одна дома, а с мужчиной, тогда злоумышленник испугается и уйдет. И когда кто-нибудь, особенно вечером, звонил в дверь, бабушка оказывалась замужем за каким-то Борисом. — Кто там?
— Зоя Михайловна, — сказал один пуховик сомневающимся голосом и тут же сообразил: — Это из ассоциации пенсионеров. Галина Сафроновна здесь проживает?
Мы открыли с опаской, но у женщин были обычные в беретах лица, а у той, что говорила, высокий благородный лоб, и мы перестали бояться. Зоя Михайловна по открытке зачитала, что Америка направила гуманитарную помощь в ассоциацию пенсионеров, а ассоциация распределила ее бабушке как старой, больной и неработающей.
«Не блокадница?» — спросила другая женщина и с подозрением посмотрела. «Нет, не блокадница», — испугалась бабушка. Но женщины остались довольны: «Вот, с этой открыткой заберите помощь по адресу: улица Мира, какой-то дом. Там будет коробка, захватите веревку или тележку».
И ушли. А мы с бабушкой в недоумении сели пить чай, бабушка надела очки, изучила открытку: нет ли там ошибки? Ошибки не было: Каракур Галина Сафроновна. Мятное свежее облако Америки поднялось надо мной. Аме-е-е-ерика! Жевательная резинка, джинсы, мотоцикл, катер перепрыгивает волны, бегут фламинго, и торчат из темноты яркие небоскребы, полиция Майами.
— Бабушка, а где эта улица Мира?
— Далеко, там, где бассейн, ДК молодежи.
Далеко — и город показался мне огромным, темным, загадочным.
Бабушка решила никого не просить о помощи, а тихонечко сесть на автобус и спокойненько доехать самой, взять коробку и так же обратно — тихонечко, спокойненько. Зима и скользко, но у бабушки есть палка, чтобы не соскользнуть. «Поедешь со мной завтра?» — предложила бабушка. Я в город ездил всего пару раз: в гости к тете Соне и на юбилей дяди Толи в зал торжеств, где было много толстых красных людей. И я, конечно, наполнился ветром и мечтой.
— Поеду! Поеду!
Как мы ехали и гадали
Забирать помощь нужно было с пяти до семи вечера. Мы неспешно пообедали, помыли посуду и пошли на остановку. Было морозно, но мы согреты едой, рейтузами, завернуты в платки и шарфы. Железная коробка остановки скромно стоит у дороги, а за ней — белое арктическое поле без краев. На ветру нервничают отрывные объявления: продаю гараж, продаю сад, продаю кровать (почти новую), учитель англ. яз., звонить после 19. Мы встали в остановку и оформились рамкой: серое бабушкино пальто, сиреневый берет, пушистый, напоминающий полевой цветок сверток меня. «В ожидании автобуса».
Автобусы тогда ездили скупо, и мы долго, долго ждали, а потом еще чуть-чуть. Бабушка сказала, что нужно не стоять на месте, а двигаться, сохранять тепло, и наша фотография затопталась: на правую — на левую, покружимся, сделаем пять шагов. Наконец автобус приехал, бело-синий и как будто добрый, сидячих мест — 23.
Пока мы ждали, на улице уже взяло и смеркнулось, надломилось, и мы поехали вдоль еще светлого, но уже отслужившего неба, матрасные полоски тополей, споткнулись о светофор. Дальше поехали вдоль густого изломанного леса, в нем на дне разливалось что-то темное, чернильное.
Если выпрямить историю и провести линию карандашом, то мы ехали за американской посылкой на старом автобусе и гадали, что же там. А если расслабить руки, свесить их с лодки и честно сказать себе, то выходит, что бог его знает, хоть и ехали за американской посылкой, а как будто просто раскачивались, как и обычно раскачиваемся, когда в дороге: вот улицы, по которым бабушка когда-то ходила, смотри, это кинотеатр «Буревестник», и если зайти за него, то можно оказаться на старой одноэтажной улице Парижской Коммуны, и потом свернуть еще и еще, и заплакать, потому что тут же была жизнь, и куда она ушла, и когда все успело закончиться, там вот тетка Валя сидела под вишнями на синем таком (помнишь его?) покрывале, но это не драма, нет, а так, фоновая мелодия, и дальше выступают «Руслан» и через дорогу «Людмила», сервант городской филармонии, вот там сейчас выдохнет за поворотом кусок неба над стадионом, и дальше небо под косым углом срежется, пока автобус спускается вниз к театру, и пропадет теперь уже до конца, а выскочит светящийся витринный универмаг, четыре этажа. Мы ехали и смотрели, подпрыгивали на выбоинах, звенели (негромко) своими небольшими жизнями — все это где-то минут сорок.
Как мы раскачивали улицу
Автобус высадил нас и быстро, обидно уехал. Был, наверное, шестой час. На улице стемнело, тускло-желтым мучились фонари. С нами случилось то, что бывает, когда выходишь на темную зимнюю остановку в далекой части города: мы остро почувствовали, что теперь мы одни, и все вокруг черное, холодное, чужое. Но бабушка воткнула палку и стала раскачивать улицу Мира, давай, давай, вперед, нужно идти, и снова стало интересно.
Бабушка сощурилась и сморщилась: какой это дом? Не видно! Побеги посмотри. Я побежал: дом, к примеру, 41. Тогда, сказала бабушка, нам вот туда, пока не будет 63-й дом, второй корпус. Мы пошли, бабушка энергично опиралась на палку, как будто вся на секунду повисала на ней, и — дальше. Я подбегал посмотреть на таблички с номерами домов, мне нравилось бегать, и это сохраняло тепло. Бабушку было жалко: она не бегала, значит, ее тепло тратилось и уходило. «Бабушка, ты замерзла?» На пути встретилась бесконечная школа с садом, за деревьями светились плененные решетками окна первого этажа, рядом две пристройки. «Это что, все один дом считается?» — удивлялся я. Но пара пятиэтажек были как подарок — стояли торцом к дороге, быстренькие. Наконец дом 63, но теперь усложнение — корпус 2, конечно, оступился и свалился с дороги. Мы свернули во двор.
Двор оказался темным. Где-то далеко, за углом, светил фонарь, но ничего не делал понятным, а только показывал, что тут скользко. Темнота поблескивала гранями, перед такой темнотой замолкаешь, замираешь, и ничего не ждешь, и, кажется, никого не любишь. В домах горели окна: люди кое-где пришли с работы или тихо умирали на пенсии с включенным электричеством. Какие-то человеческие шторы, абажуры, люстрочки, мелькание телевизионных теней — все маленькое, слабое перед огромной темнотой. Это недолго, может быть, минуту, но как будто и навсегда.
— Бабушка? Куда теперь?
Двор был большой и даже бесконечный, с черными кустами и деревьями в центре. Нехотя проступали очертания зданий: там что-то двухэтажное, погасшее, дальше, кажется, парикмахерская (или почта?), еще какая-то постройка вроде гаража. Ясной дорожки нет, всюду лед — бугристый, присыпанный снегом убийца, ломатель рук, ног, шейки бедра. Неловко наступит бабушка — и все, ляжет под потолок. Мы сначала одну ногу, потом, подождав, вторую, и теперь бабушка — не бабушка, а испуганный сжавшийся зверек в пальто, палкой нащупывает, где жизнь, где смерть. В итоге, конечно, поскальзывается, и все в бабушке отрывается и подпрыгивает, сердце — особенно высоко, секунда чистого ужаса. Но бабушке удается удержать старенькое свое равновесие. «Дай мне руку», — просит бабушка и берется за меня нервной рукой, и вот мы четвероного ползем дальше, бабушкины шаги маленькие, смертные, а дыхание огромное, бесконечное, как-то связанное с богом.
Как мы подслушивали
Мы подходим к почте (не парикмахерская!). Оставив бабушку на палке, я обежал здание: никаких признаков ассоциации пенсионеров, номера дома тоже нету. Почта уже закрыта (вот кидайте ваши письма в синий равнодушный ящик), но открыт телеграф — дорогой мой утонувший «Титаник», пусть загорится, заволнуется снова: пойдем-ка мы с бабушкой в телеграф спросить. Мы, толстые водолазы в пальто, встаем посреди междугороднего ожидания.
В телеграфе тепло и пахнет желтой бумагой, клеем, лакированной мебелью, еще какой-то мелочью типа проводков, телеграмм, печатей, объявлений, трафаретных старых букв и, может быть, чуть-чуть луком. Вечером телеграф живет сильной, красивой жизнью: на стульях сидят люди и волнуются перед телефонным соединением, у них нет домашнего телефона, и они хотят позвонить по межгороду тем, у кого он есть, домашненький, щелкающий диском; лишь бы там, в Казани, в Новгороде, в Уржуме, были дома и ждали их звонка, лишь бы соседская девочка не заняла надолго спаренную линию своими домашними заданиями. Очень тихо, слышно, как скрипят стулья, — вот так ждут, слегка подслушивают чужие разговоры. В одной кабинке неискренний женский голос поздравляет какую-то Машу с днем рождения: «Всего тебе самого наилучшего, здоровья, хорошего настроения, и чтобы радовали дети. И дядя Миша тоже передает поздравления». Это подслушивать скучно.
Телеграфистка — блондинка, волосы взбиты, уставшее воспоминание — кричит из-за перегородки: «Саратов, третья!» — и тут же срывается птицей седая дама и бежит к кабинке, и там неожиданно громко говорит: «Коля! Коля! Мы приедем шестого! Взяли билет!» Или так, страшно, Тверь, первая кабинка: «Тамара! Это Лариса, Митина жена, да. Ой, у нас несчастье…» Голос спотыкается, тянется куда-то кверху, и все в телеграфе растревожены и испуганы — вот так и мы, вот так и нам. Мы с мамой так же сидим раз в неделю и ждем наши пять минут с Кировом, где умерли дядя Юра и дед Яков, там одна в квартире на Октябрьском проспекте осталась мамина мама (двойной поцелуй), все это нужно за пять минут успеть, а голосок в Кирове тихий, слабый, из деревянного подземного далека, и скоро как рубанут по этому голоску, пять минут закончились, осторожнее там, осторожнее, на следующей неделе я позвоню в то же время! Все это в конце концов невыносимо, и пусть уже Америка, гуманитарная помощь.
— Девушка, — спрашивает рифмующаяся бабушка, — а где здесь ассоциация пенсионеров?
Девушка качает головой: то ли не знает, то ли не собирается отвлекаться.
— Женщина, это в подвале дома, за почту там зайдите, — гордо говорит бабушке старуха, ждет Ленинград («Таня! Это мама!»), будет потом идти домой и плакать («Таня! Когда приедешь?»), но пока гордо: — Пятиэтажка там, увидите.
Как мы нашли ассоциацию
Мы вышли, телеграф погас за нами и затонул, а мы заскользили к пятиэтажке мимо черноватой детской площадки, захороненной на ночь, потом под деревьями и пропали, и не стало нас, а после деревьев появились опять. И тут — пятиэтажка, почти как наша.
— Побеги посмотри, в каком подъезде, — бабушка снова запускает меня, естественный спутник. Я убегаю, ничего не боюсь, интересно, а она снова повисает на палке, перекошенное пальто. На первом подъезде только номера квартир, в окне первого этажа красные занавески, я бегу ко второму, и вдруг бабушка кричит: «Юра! Юра!» Она нашла сама. Какая-то тетка выносила мусор, бабушка спросила, и вон — с торца дома вход в подвал, над дверью лампочка и написано: «Ассоциация пенсионеров».
Мы с бабушкой спускаемся в подвал, тут темнота отступает, дорога выпрямляется, гуманитарная помощь из Америки делается яркой, важной, мы все это время шли именно за ней: хэллоу! Толкаем дверь с силой, и наконец (день, свет, вермишель, остановка — кажется, это все было очень давно) мы дошли.
Внутри тускло, полированный стол, пахнет трубами, сыростью, старой подвальной тайной, но нам все это безразлично: розовеет закатным солнцем огромный стеклянный небоскреб (такой мы видели на календаре), глаза ищут что-то американское. Из-за стола торчит крепкая огородная пенсионерка, летом собравшая хороший урожай.
— За помощью? — спрашивает она. — Давайте открытку.
Бабушка расстегивает пальто, открываются бабушкины более нежные, теплые слои: шарф, кофта, зеленое платье. Бабушка достает открытку из внутреннего кармана.
— Не блокадница?
Пенсионерка уходит и возвращается с коробкой.
— Вот, распишитесь в журнале.
Бабушка скромно, по-школьному присаживается и, следуя за властным пальцем, выводит свои буквы (погладить бы их). Потом мы перевязываем коробку веревкой от тети-Мусиной посылки (изюм, курага, сухой кизил, грецкие орехи) и удивляемся, что американская коробка ужасно тяжелая, щедрая. «Вот это наложили американцы… — радуется бабушка. — Но своя ноша не тянет!» Бабушка хватается за коробку, я открываю дверь, мы вылезаем из подвала и сперва энергично идем, и даже какая-то песенка в бабушке вдруг звучит, кажутся нелепыми обиды. Двор быстрой перемоткой отступает назад: вот так, вот так, наискосок. Но вышли из двора на улицу Мира, и ноша все-таки тянет, а посылка оказывается той тяжести, перед которой отступает биография, и нету жизни дальше того вот поворота, и не помнится никто, даже Мусенька, а только тянет руку. «Давай я помогу, бабушка!» — я цепляюсь за веревку, но роста не хватает, чтобы нести, и я просто держусь, иду рядом. Господи, какая длинная улица проклятого Мира.
— Давай постоим, даже спина мокрая, — говорит бабушка после школы.
Как я держал автобус
И мы встаем, не разговариваем. Мимо едут машины, всякий раз бросая нас. Нам еще долго идти до остановки, и потом ждать автобуса, и потом от остановки к дому, мимо музыкальной школы, мимо магазина, мимо девятиэтажек (одна, вторая, третья, десятая, сороковая), бесконечно идти, и где же взять силы, и хоть мы уверены, что все-таки доберемся до чая, до батарейного тепла, путь кажется нам очень долгим, нужно было бы попросить у Лены с первого этажа тележку.
Но тут барабанами загромыхало. Сначала бабушка увидела высокие как бы двойные фары, потом как будто колбу с желтым светом, и все это начало угрожающе проступать, и потом вдруг подтвердилось: автобус, номер 42!
— Автобус! Бежим!
Мы вскидываемся всей нашей сложной конструкцией: палка, бабушка, коробка, моя цепкая несильная рука, мои десять быстрых ног. Все это дернулось, споткнулось, запаниковало и побежало как могло, впереди машет моя доверчивая надеющаяся рука: подождите! Автобус обогнал нас, затрясся на светофоре, укрепив нашу веру: вот же Бог какой великодушный, улыбчивый, задержал автобус. Но Бог дразнится: автобус двинулся к остановке, переждал троллейбус и стал выпускать людей, а нам еще далеко.
— Беги один! Попроси подождать, скажи: бабушка — инвалид!
Я отпускаю коробку и бегу, хочу схватить автобус руками. В раскрытую дверь спокойно, гарантированно влезает большая задница в пальто. Я подбегаю, запрыгиваю на приступку и кричу:
— Подождите, там бабушка-инвалид! Блокадница!
Автобус недовольно зарычал, но остался ждать. Я обернулся. По улице Мира подпрыгивал поломанный хрупкий механизм моей бабушки, отложение солей, артрит, варикоз, испуганные глаза.
— Бабушка! Бабушка!
Бабушка неизвестным глаголом движения приближается к автобусу и протягивает мне руку, и я тащу ее, старушку с беззащитным лицом, с коробкой и палкой, девочку, которая бегала по краю моря и вот состарилась, работницу завода «Автоприбор», которая одиноко, незамужне родила моего отца и вот состарилась, крупную женщину в купальнике, которая выходила из Азовского моря и вот состарилась, и вот Америка, поэтически переставляя слова, послала помощь ей, и вот я тащу состарившуюся бабушку в автобус, и бабушка — спасена!
Закрываются двери, автобус разжал свою рычащую пружину и покатился. Мы тут же оказались в такой безопасности, которую можно получить, только если гнаться зимой за маленьким редким автобусом, и догнать, и даже найти место, и сесть. Пассажиры волновались (инвалид, блокадница!) и теперь чувствуют облегчение, водитель — хороший все-таки мужик, мир добрый, легко едем! Бабушка, бежавшая, развалившаяся, как куст после ливня, задыхается и ищет валидол в кошельке. И как только закладывает таблетку под язык, кажется мне сразу поздоровевшей: все в порядке, валидол.
У нас американская посылка в ногах, интересно, окно заледенело, но я растапливаю пальцем кружок, а там мелькают дома, магазины («Ткани», гастроном с номером), на остановках и перед светофорами мы замираем, и я вижу черных серьезных людей в шапках, которые живут, не зная меня, и ждут автобуса, и идут с сумками домой, и сумки тянутся к земле, и снова нужно приложить палец, и ворота рынка, сквер, вечный огонь промелькнул, уже не вернуть, как ни поворачивайся. Потом город заканчивается, ровно, как по линейке, и наступает то ли страшная, то ли скучная чернота леса, и кружок затягивает белым льдом. После поста ГАИ через лес начинает проступать свет, так две тысячи лет, когда возвращаешься домой: сначала мелкий, а возле старого кафе — несомненный.
Как мы получили помощь
Мы выходим из автобуса, сочувственно смотрим на людей на противоположной остановке (мы уже вернулись, а они только выезжают) и наслаждаемся, что тут все ясно, натоптано: здесь сокращаем, тут обходим лед, на лавке возле дома ставим коробку и отдыхаем, с интересом заглядываем в окна: Галина Андреевна дома, у Лены темно (наверное, на вечерней смене), у Маши свет, хотя Маша, конечно, умерла в прошлом году, но свет всегда — у Маши. Перед интересной соседской жизнью стоим мы с бабушкой и рассматриваем ее. Фонари здесь тоже не горят, и позади нас, конечно, висит та же темнота, но мы ее не замечаем: вон у Веры сын в окне.
Сейчас и мы будем в окне. Как мы скучали по нашему дорогому подъезду, привычно хлопает дверь, как и должна хлопать, под лестницей на первом этаже стоят, как и должны, санки. Дома мы быстрее включаем свет, чтобы отличаться от темноты на улице.
— Не открывай без меня! — кричу я бабушке из ванной.
Мы нависаем над коробкой. Бабушка осторожно ножницами разрезает клейкую ленту: что там, что там? Вот-вот заблестит, проступит яркое, красивое, американское. Что там?
А там: гречка, сахар, халва, макароны, рис — все в пакетиках и завязано заботливым узелком. Вложена открытка (свеча, бенгальские огни, еловая веточка).
— Читай, — говорит бабушка.
Я читаю нечеткие печатные буквы: Уважаемый(ая) Галина Сафроновна (вписано ручкой) Ассоциация Пенсионеров города Владимира поздравляют вас с Новым Годом!
Бабушка трясется от смеха.
— Америка гречку подарила!
Я тоже начинаю смеяться, а бабушка расходится:
— Америка, спасибо, дорогая!
И мы хохочем в конце, а ведь стояли в полной темноте.
Нежными руками убрали в шкаф макароны, гречку, рис — будем их варить, и они будут на медленном огне из-под крышки переговариваться. Халву раскололи, половину выложили в вазочку — к чаю. Сахар пересыпали в банку.
И ехали машины по улице Мира, и чернели там дома, и леденели дворы, и хотелось встретить где-нибудь когда-нибудь эту Зою Михайловну, которая принесла открытку, и рассмеяться с ней вместе, но мы не видели ее больше никогда.