«Содрогаться от слова “еврейка” я научилась в детстве»
— Можно ли сказать, что Белла Рапопорт — одна из начинательниц феминизма в России?
— Не-е-ет. Я, возможно, была одной из первых, кто использовал соцсети активно для популяризации феминизма и демаргинализации дискурса — я злоупотребляю словом «дискурс» (смеется). Но, конечно, не с меня начался феминизм в России. Преемственность — это очень важно: была и первая волна феминизма, и девяностые, и, даже когда я стала феминисткой в 2012 году, я уже ориентировалась на Надю Плунгян.
…Господи, мне очень жарко. На меня ментально это плохо влияет, я, как королева зла феминистская, не люблю солнце, лето. Королева зла, по мнению феминисток в том числе.
— В «Википедии» написано, что вы из семьи военных. Это правда?
— Да. Недавно я прочитала, что переезд — это травма, таким образом, я очень травмированный человек, потому что я пять раз переезжала за первые одиннадцать лет своей жизни.
— Новые школы, новые друзья?
— Новые школы, новые враги. У меня почти не было друзей в детстве, меня все время дразнили. Почти никогда не удавалось наладить отношения с детьми, а когда удавалось — надо было переезжать.
В детском садике в Душанбе дети не хотели со мной дружить, потому что думали, что у меня на голове парик. Вот такие волосы на голове, какие у меня сейчас, только прическа была круглая, я была таким пупсом.
В военном городе в Казахстане началась полномасштабная антисемитская кампания. Маленький военный городок, два дома двухэтажных, но мой папа работал в другом, более крупном военном городке. Это стало поводом для того, чтобы не продавать нам продукты. Мама рассказывала, что взрослые с нами не разговаривали. А дети травили меня. То есть они то травили, то дружили, было странно и очень ненадежно. Мне кажется, на мои отношения с людьми это до сих пор очень сильно влияет, я начинаю параноить и ждать, что меня предадут.
Содрогаться от слова «еврейка» я научилась в детстве. «Толстожопая Рапопортиха, а вы, евреи, пошла *** [на хер], юда», — говорил мне солдат, который нас возил в город. Все детство люди, которым я попадалась на глаза, спрашивали: «Почему тебя так зовут? А кто у тебя кудрявый, а какой ты национальности? Ах, вы из этих…» А я не признавалась. В пятом классе шепнула девочке, что я еврейка, а она такая: «Ты что, этого стесняешься?» И всем рассказала: «Белла — европейка, и она этого стесняется». Я не стала ее разубеждать.
— Как вы реагировали на травлю?
— Во-первых, я отрывалась на младшем брате, мне за это сейчас очень стыдно и очень жаль. Во-вторых, главная стратегия была такая: в автобусе кто-то выдергивает волосы из хвостика, я просто сижу и делаю вид, что со мной ничего этого не происходит. С каменным лицом, но в глубине души всегда страх и тоска. Когда тебя травят, ты никогда не знаешь, что вызовет очередной всплеск агрессии. Иногда это: «А-а-а, смотрите, Рапопорт пришла в зеленом свитере».
Потом, уже в Ленинграде, меня перевели в еврейскую школу. На второй день со мной поздоровался одноклассник — была удивлена, что со мной здоровается мальчик. Боже, что происходит? Потом меня отправили в еврейский лагерь, там я научилась пить водку. Был потрясающий опыт: меня окружают какие-то люди, у которых дискотеки, они курят, что-то еще делают прикольное, но они все — евреи. Для меня это было поразительно: обычные люди — и евреи при этом.
— А семья как реагировала на антисемитизм, это обсуждалось?
— Сейчас я думаю, что была такая советская тактика умолчания. С одной стороны, мы ищем в титрах фильмов евреев. У меня бабушка — женщина сложной судьбы, у которой в блокаду умерла мама. Бабушка попала в детский дом, ее там называли «Сарочка», дразнили и били, но при этом она интериоризировала антисемитизм на пятерочку. Деда звали Моисей, но она всегда называла его Мишей при людях. Говорила нам с братом вести себя потише. Постоянное давление, чтобы не выделяться и быть хорошей. И еще всем все надо было раздавать — я думаю, чтобы не думали, что мы жадные.
— Но ведь СССР был антифашистской коммунистической страной…
— Я хочу сразу пояснить, что я левая и я не ругаю Советский Союз, как это делают либералы. Но при этом Советский Союз в какой-то момент стал империей, которая прикрывалась коммунистической идеологией. А куда мог деться антисемитизм, если им никто не занимался, никто не занимался ксенофобией?
Ну и сейчас антисемитизм есть. Первые, кто начинает надо мной угорать, когда я про это говорю, — сами евреи, в том числе Митя Алешковский: «Да, я сталкивался с антисемитизмом, но Белла Рапопорт всегда преувеличивает». Я думаю, это тоже такое стремление быть нормальными евреями, у которых все хорошо и которые ни на кого не ругаются.
— Как вы заинтересовались феминизмом?
— Я писала про моду, про кино — в общем, я и сейчас люблю про моду, про кино, только никто не заказывает тексты… Есть такой ЛГБТ-активист Артем Лангенбург, с которым мы ходили на акции в поддержку Pussy Riot. Мы с ним вместе работали и много разговаривали, и да, получается, что на феминистский путь меня направил мужчина (ехидно).
На меня давила семья, что я должна замуж выходить, детей рожать. Я интериоризировала и думала, что и сама хочу замуж. К тому же у меня было стремление к нормализации, потому что я всю жизнь была непонятно кто, даже не была толком женщиной, потому что меня за волосы дразнили.
Мой феминизм начался с базовых вещей: я неаккуратная, но все время слышала, что девочка должна быть аккуратной. И даже мои коллеги по офису, с которыми я курила в туалете, рассказывали, что вот в природе женщины — махнула рукой, и, значит, суп на плите дымится. Какие-то приставания на улице стала замечать и писать посты в соцсети гневные.
Сначала меня читали подружки и тоже надо мной смеялись. А потом такие: «Мы прозрели!» И стали меня репостить. Я стала писать про это больше, у меня стали заказывать тексты про феминизм. Потом я стала замечать другие вещи, в том числе экономическое угнетение, расовое угнетение. Я не очень хорошо разбираюсь в экономике, я не очень понимаю, как должно выглядеть левое государство, но есть представления о справедливости: почему люди должны умирать, если у них нет денег, почему люди не должны есть, если у них нет денег? Стала тусоваться с леваками — правда, быстро перестала тусоваться с леваками, потому что они все были сексистами и объясняли, как правильно строить феминизм, — и меня это задолбало.
— Тогда феминистская среда была меньше, чем сейчас?
— Тут как раз начинается история о королеве зла. Потому что я не общаюсь практически ни с какими феминистками, в том числе с теми, с кем общалась в 2013—2014 годах. Я с ними разошлась и лично, и во взглядах.
Например, та же трансфобия. Я в этом плане довольно сильно отъехавшая. Когда-то меня сильно задевали люди, которые высказывали что-то антисемитское. Мне говорили: «Он же хороший парень». Конечно, он хороший парень, но как вы можете себе позволить дружить с антисемитом?! Я много людей из ЛГБТ-комьюнити знаю.
Когда трансфобия в феминизме получила довольно большое распространение, я поняла, что не могу себе позволить быть с такими феминистками. Ну потому что, черт возьми, я ненавижу ксенофобию любую, я не буду общаться с антисемитом, чем трансфобия лучше?
Тогда было мало феминисток. И в основном они отпочковывались от левацких организаций. И мои посты очень сильно расходились, потому что мало кто писал тогда — опять же, не претендуя на бытие первой феминисткой России, я претендую на то, что в соцсетях я была одной из первых.
Я помню, моя подруга написала статью в Wonderzine про кроп-топы, и они добавили комментарий: «Если у вас живот, осторожней носите кроп-топы». К ним прикопались, и тогда Оля Страховская поясняла, что Wonderzine не феминистское издание. Слова «феминизм» все боялись. Женщины говорили: «Я не феминистка, но…» Как сейчас могут сказать: «Я не радикальная феминистка, но…»
— Почему боялись?
— Потому что феминистки все страшные *** [недотраханные] лесбиянки, чего-то там хотят непонятно чего, визжат, кричат громко, машут подмышками. Никто не хотел с этим ассоциироваться, все хотели быть принимаемыми в обществе. Это понятно, но мне тогда было сложно, и я прямо злилась на всех. Сейчас я стала гораздо более спокойная. Ну не хочет человек быть феминисткой — ок. Главное — не бейте никого, не насилуйте, пожалуйста.
Внутри феминизма было больше слаженности, потому что многие вопросы не затрагивались. Возможно, то, что сейчас все ссорятся, даже хорошо, потому что стало осмысливаться гораздо больше аспектов повседневности.
Я разошлась с радфем, хотя я считаю себя радфем, потому что мне не о чем с ними разговаривать. Потому что у них бинарный взгляд: есть мужчины, и мужчины всегда угнетают женщин, а женщины никого не могут угнетать, женщина всегда очень несчастна, абсолютно никакой агентности у женщин нет.
Потом, после «телочкогейта», я выгорела.
— Важная история для вас?
— Да. Во-первых, она превратила меня в Беллу Рапопорт — я и до этого была известная, но тогда прямо все обо мне услышали. Он принес мне и дивиденды тоже, но в тот момент надо мной смеялись все, кто только мог.
— Как на вас это повлияло?
— Я выгорела ужасно, я не могла ходить, я все время плакала, я не могла шу-у-ути-ить — а это вообще. Я просыпаюсь с утра, а меня уже в тысяче постов затегали, что я тупая *** [женщина]. Тогда у меня не было психотерапии, поэтому я читала все, где меня обсуждают, я себя гуглила. Это было очень тяжело. И я до сих пор считаю, что это было очень несправедливо.
Моя психиатриня — у меня теперь диагноз «рекуррентная депрессия» — говорит, что в процессе я активно сопротивляюсь, мне это очень помогает, я пишу какие-то аналитические тексты, превращаю опыт в текст. Но, когда ситуация заканчивается и мне больше не нужно бросать все силы на оборону и анализ, я скатываюсь в депрессию.
Через несколько месяцев вышла статья [Анны] Жавнерович очень смелая, очень крутая, там была фотография с синяками — ее избил бойфренд. Важная статья, но для меня она обернулась такими последствиями: все начали ее репостить и говорить, что вот, проблема домашнего насилия существует, а в это время Белла Рапопорт запрещает слово «телочки». Мне было просто невероятно больно, потому что я все время говорила про это несчастное домашнее насилие. И тут внезапно все стали интересантами, но для того, чтобы пнуть меня.
Для меня это всегда ретравматизация — меня всегда выкидывает в школу, это для меня ситуации одного порядка. Мне стало очень плохо, я сначала пошла к психологу, а потом поступила в магистратуру.
«Лесбиянка — это кто-то такой, кого никто не любит»
— Вы поступили в Европейский университет в Петербурге, но затем у вас произошел конфликт с вузом из-за диссертации, так?
— Я поступила на антропологический факультет Европейского университета и стала там пахать. Очень боялась, что меня выгонят, когда поймут, кого они взяли. Я была очень мотивирована. Но потом начались сомнения в том, что говорят нам профессора. Когда [декан факультета антропологии Европейского университета Илья] Утехин говорит: «Тут у нас не ПТУ», я думаю: но это же классизм! Или: «ЛГБТ-активисты — это такие папуасы». 2016 год, такое говорит антрополог — это выражение проблематично по всем статьям.
Моя диссертация была о языке самопрезентации. Слово «лесбиянка» никому не нравится, все лесбиянки, которых я опрашивала, считают, что это грубое, мерзкое, противное слово. Когда они кого-то называют лесбиянками, они говорят про других лесбиянок — которые плохо выглядят, пьют пиво, у них нет зубов. Меня заинтересовала женская лесбийская маскулинность — я встречаюсь с более маскулинными, чем я, женщинами, стало интересно, как эта маскулинность создается.
Большая часть моих информанток приехала из регионов — Петербург считается такой лесбийской столицей. Люди едут из маленьких городов, потому что там им приходится тяжело. Я вижу, что большое давление от родителей, плюс еще сами субкультуры довольно давящие. Моя бывшая партнерша — она такая тоже маскулинная — говорила, что когда-то в Красноярске танцевала с маскулинной партнершей, а над ними начали ржать: «Че вы как два педика!» Тоже иерархичные жесткие правила.
— Тему вашей диссертации не хотели утверждать из-за гомофобии преподавателей?
— Не думаю, что у ситуации с диссертацией был тотально гомофобный подтекст. Я думаю, Утехин не любил меня лично: что это такое, в рот не заглядывает, свои мысли имеет, нелояльная. Они меня не хотели. Сейчас я понимаю, что на факультете колониальное-то прошлое антропологии не переосмыслено. Нам дают читать [Бронислава] Малиновского, и нет семинаров, на которых мы обсуждаем эти тексты. Антропология зарождалась как колониальная наука, необходимо ее переосмысливать.
— Вы сказали, что лесбиянки не называют себя лесбиянками в позитивном контексте. А какие слова используются?
— «Я люблю девушек». «Мне не важен пол человека». «Я живу с Катей, люблю Катю условную». «По мне все понятно» — «По ней все понятно».
Такие эвфемизмы, теперь вот называют себя «ЛГБТ-человек». Слово «лесбиянка» довольно сильно стигматизировано, да и мне иногда довольно сложно так себя назвать. Лесбиянка — это кто-то такой, кого никто не любит. Можно сравнить, как я реагировала на слово «еврейка», когда была подростком, — внутри что-то скрежетало.
Большинство из тех, кто не любит слово «лесбиянки», — тем не менее про них знают родители, коллеги, они открыто живут с женщинами. Это с классом связано, например, считается, если ты классно зарабатываешь и успешна — такие лесбиянки — супер, а вот эти вот заводские бучи — это фу.
Очень много интересного.