«Я завишу от людей»
— Вам 96 лет, но вы, кажется, помните все, что происходило с вами в жизни. Память не подводит?
— У меня документальная память, автобиографическая. До сих пор работала очень хорошо, теперь, может быть, уже начинает сдавать. Но картинки прошлого такие яркие, что по их яркости не могу определить, что было раньше, что — позже.
— Вы родились почти век назад. Каким вы помните свое детство?
— Я родилась в Днепропетровске, себя помню с двух с половиной лет — не эпизодами, а уже подряд.
Помню няню — она была самым близким для меня человеком. Звали ее Анна Федотовна Мухина. Няня была из крепостных, через няню в меня вошло крепостное право — я его почувствовала. Она рассказывала замечательные сказки, думаю, в соревновании сказительниц она бы победила Арину Родионовну. В ее сказках носителем зла был не Кащей Бессмертный и не Баба-яга, а Злая Барыня. Злая Барыня гнобила служанку, которая испортила ей юбку. Я так поняла, что эта служанка была нянина мама.
Няня у меня стоит перед глазами. Она была высокая, немножко костлявая. Мне она казалась очень красивой, поскольку я ее обожала.
Помню, у нее болела спина. Она хотела, чтобы ее вылечила знахарка. Но, так как в наш дом — родители мои были коммунистами — знахарку привести было невозможно, она встречалась со знахаркой у нашего дворника Фомы. Я пошла с ней. Пришла знахарка — страшная ужасно. Может быть, она нарочно хотела казаться такой страшной, чтобы было понятно, что она колдунья. Я ее испугалась и забилась в дальний угол. Няня легла, знахарка стала мять ей спину. Няня начала стонать, а я вылетела из угла, схватила знахарку за ногу и впилась зубами в нее. И сейчас помню вкус грубого серого чулка.
У нас с няней была привязанность друг к другу, мы были как единое существо. Няня сделала меня зависимым от людей человеком. Я всю жизнь от кого-нибудь зависела: сначала от нее самой, потом от младшего брата Феликса, а когда я вышла замуж — от Игоря Тареева, моего мужа. Когда его не стало, я за три недели похудела на 20 килограммов.
— Во что играли дети век назад? Планшетов и интернета у них ведь не было.
— Родители считали, что у меня не должно быть кукол. Тогда думали, что куклы — это мещанство, они воспитывают в ребенке материнский инстинкт раньше времени. Играли в мяч, скакалку.
С утра во двор дома приходил человек, который торговал углем. Уголь покупали для утюгов — были тогда такие утюги паровые. Угольщик кричал: «Голя! Голя! Голя!» После него приходил стекольщик, потом — человек, который кричал: «Паять! Починять! Ведра, кастрюли!» Потом — старьевщик: «Старье берем, старье берем!» К нему выбегали дети, которые хватали что попало дома и выносили, потому что за это старьевщик им давал конфеты. Но мне не позволяли — няня кормила меня здоровой пищей.
Потом являлся шарманщик, у него была только одна песня: «Трансвааль, Трансвааль, страна моя, ты вся горишь в огне». Почему-то русские близко к сердцу принимали судьбу буров в Англо-бурской войне (песня посвящена защитникам Южно-Африканской Республики Трансвааль, одной из участниц второй Англо-бурской войны. — Прим. ТД).
— Ваши родители были коммунистами, а их родители — революционерами. Мама и папа рассказывали что-нибудь о поколении людей, совершивших революцию?
— Дедушка и бабушка со стороны отца были революционерами, подпольщиками. Дедушка — старый «искровец» (сотрудник революционной нелегальной газеты РСДРП «Искра». — Прим. ТД). Как мне рассказывала мама, когда папа был грудным ребенком, к ним пришли с обыском. Бабушка держала частную столовую — в то же время это была партийная явка, а доходы от столовой шли в партийную казну. Соседи предупредили, что жандармы идут. У бабушки была пачка «Искры». Она завернула в нее грудного моего папу, а сверху — одеяло, и, когда пришли с обыском, папа был завернут в «Искру». Папа все время орал, его старшая двухлетняя сестра держалась за мамину юбку и тоже плакала. Жандармы увидели многодетную семью и решили, что бабушка не подпольщица. Формально сделали обыск, ничего не нашли.
Чудо и страх
— Ваш отец стал партийным работником, и уже при СССР, в 1937 году, у вас был еще один обыск. Вы помните, как он проходил?
— Пришли какие-то люди, сделали обыск — тоже формально, в детскую даже не зашли. Были недолго, ушли и увели папу. А папа на пороге сказал: «Ну теперь я уверен, что Виктор ни в чем не виноват». Виктор был его лучший друг, его взяли за несколько дней до этого. Никто не понимал, что происходит, — думали, может быть, действительно эти люди виноваты.
Революция была чудом. И все боялись, что это чудо кончится. «За тучами опять померкнула луна. Я третью ночь не сплю в глухом дозоре. Ползут в тиши враги. Не спи, моя страна! Я стар. Я слаб. О, горе мне… о, горе!» (ария старого партизана из оперы по либретто Аркадия Гайдара. — Прим. ТД) Вот «ползут в тиши враги» — это было общее ощущение.
— Папу вы больше не видели?
— Сначала нам сказали, что он получил десять лет без права переписки. Это означало расстрел, но тогда этого никто не знал. Когда началась реабилитация, мне сказали, что мой отец умер в 1939 году, отбывая наказание. Я ночь не спала, думала, что нужно было сделать с молодым здоровым человеком, чтобы за два года вогнать его в гроб. А потом, уже через много лет, была партийная реабилитация, мама захотела папу восстановить в партии зачем-то, и там ей сказали, что папу расстреляли через три месяца после ареста.
— Как изменилась жизнь семьи после ареста отца?
— Мы стали ЧСВН (члены семьи врага народа. — Прим. ТД), и это нужно было указывать в анкете, не на всякую работу нас бы взяли. Понятное дело, маму исключили из партии. Уволили с кафедры физической химии, не дали защитить готовую диссертацию. Взяли на работу библиотекарем. У нас была трехкомнатная квартира, нам оставили самую маленькую комнату, девятиметровую. Там мы жили вчетвером: мама, мы с Феликсом и наша домработница. Которая, конечно, перестала быть домработницей, мы ей не платили. Но она жила с нами и была членом семьи.
— Как вы в целом относитесь к СССР? Наверное, из-за ареста отца — негативно?
— Понимаете, в чем дело… В России всегда осуществляется худший сценарий. Когда была Февральская революция, Россия могла стать демократической страной. Но не стала. Произошла Октябрьская революция. После нее был шанс стать демократическо-социалистической страной. Ленин ввел НЭП (новая экономическая политика — комплекс экономических реформ, проводившихся в 1920-х. — Прим. ТД) — это было непросто, НЭП не принимали революционные массы, считали, что это капитуляция, возвращение к капитализму. Если бы Ленин еще лет пятнадцать был у власти, то в России было бы что-то вроде шведской модели.
А Сталин, я считаю, совершил контрреволюционный переворот. Он подменил проект коммунистический проектом имперским. Поэтому уничтожил всех коммунистов, всю ленинскую гвардию — в нашей стране и за рубежом, до кого смог добраться. И установил систему, которая с марксистским социализмом не имеет ничего общего. Я коммунистка, а не антикоммунистка. А при Сталине был государственный капитализм.
Если взять спектр убеждений от крайне левых до крайне правых, я левый центр. Интеллигенция всех веков и всех народов всегда была левой, потому что интеллигенция всегда была на стороне социальных низов, исключение составляет только наша сегодняшняя русская интеллигенция. Травмированная советской практикой, она ошибочно ее связывает с левой идеей, но нет ничего более правого, чем сталинский тоталитарный режим. Я — левая.
— А какая разница между сталинскими репрессиями и красным террором сразу после революции?
— Произошла революция. Население страны разделилось на сторонников и противников революции примерно пополам. Потому что если на одной стороне было бы намного больше людей, то гражданская война не продолжалась бы целых четыре года. Гражданская война кончилась, победили красные. Говорят, власть большевиков нелегитимна. Я так не считаю — они получили власть из рук победившего народа, а больше легитимности быть не может. Но та половина, которая была против революции, — они продолжали быть противниками революции и, я думаю, пытались что-то делать, что могли.
Вот про [Николая] Гумилева говорят, что он ничего не предпринимал против советской власти. Он был арестован по делу Таганцева. Те, кто так говорит, думают, что защищают Гумилева. На самом деле они выставляют его полным ничтожеством. Он не принял революцию, считал ее злом, и если бы с этим злом он даже не пытался бороться, то был бы ничтожным трусом. А он был храбрым человеком. Конечно, и он, и Таганцев — и не только они — пытались что-то предпринять.
Вообще, я считаю, что ЧК Дзержинского боролась с реальными врагами революции. Потом уже — сталинские репрессии — был террор против своего народа, а террор проводится не для уничтожения врагов или потенциальных врагов, а чтобы люди чувствовали страх. Деятельность Дзержинского — это одно, а деятельность Ягоды, Ежова и так далее — совсем другое. Не бороться с реальными врагами революции было нельзя — их было много. А КГБ-НКВД уже боролись с инакомыслящими, со всеми и развязали террор.
Война как в песне
— Как вы запомнили военные годы?
— Первая бомба Великой Отечественной войны разорвалась в двадцати минутах ходьбы от нашего дома в Киеве. Но молодой сон крепок — я не услышала грохота взрыва. А младший брат теребил меня и говорил: «Линка, война, настоящая, вставай, мы идем в бомбоубежище». Оно было под нашим домом. Там было скучно, я побыла там полчаса и вышла. И больше уже в бомбоубежище не спускалась.
— Сразу было понятно, что это именно война?
— До этого часто были учебные тревоги. А эта была боевая. Войну ждали. Потом мы попали в Казахстан, в колхоз. Всех мужчин призвали в армию, и я стала трактористом. Тяжело было — не то слово. Мы уставали так, что после работы, не раздеваясь, валились на нары в вагончике, где жили, и засыпали каменным сном. Работали абсолютно все от мала до велика от зари до зари.
— А за происходящим на фронтах люди следили?
— Нет. Мы получали только одну районную газету в одном экземпляре. Там в основном писали про трудовые будни. О том, что было на фронте, там писали очень мало.
В селе жил Павел Иванович Баранов, кадровый военный. Он обожал армию и все, что связано с ней. Незадолго до начала войны его демобилизовали, потому что у него обнаружили открытый туберкулез, и послали в Казахстан на климатическое лечение. Вот он был у нас председателем сельсовета.
Вечером в двенадцать часов он звонил в райцентр и спрашивал сводку с фронта. К этому времени я прибегала в сельсовет, он говорил мне: «Тащи карту». Сельсовет и правление колхоза находились в одном здании. Мы разворачивали карту, ему диктовали сводки, он отмечал на карте какие-то пункты, потом проводил линию фронта. Я все это внимательно слушала, запоминала, а потом бежала и рассказывала маме. А кроме нас, происходящим на войне никто не интересовался. Это было крошечное село, затерянное в казахстанской степи. Если бы оно исчезло, никто бы и не узнал, кроме районного начальства.
— Была какая-то ненависть к немцам? Страх, что нацисты победят?
— Была такая тяжелая работа, что этого себе не представляли. Правда, наш бригадир сказал, что если немцы придут, то он сядет на трактор — и прямо с обрыва рухнет в Коржину, старицу Урала. Был колхозник, который продал корову. И все думали, что он это сделал, потому что ждет немцев — думает, что они распустят колхоз.
Там особых патриотов-то не было, между прочим. Колхозы не распоряжались тем, что выращивали. Урожай 41-го года весь до последнего зернышка, кроме семенного зерна, забрали для фронта. Моя мама была большой советской патриоткой, но и она сказала, что все-таки так нельзя: если все мирное население вымрет с голоду, то для кого тогда победа?
«Россия кончилась на нас»
— С какого года вы живете в Москве?
— Фактически с 1947-го. Но постоянно — с 1955-го, когда вышла замуж за москвича. Сначала я училась на заочном отделении филологического факультета МГУ, жила в Москве на птичьих правах, без прописки. А Москва была режимным городом, по ночам часто случались обходы, и, если человек ночевал не там, где он прописан, были неприятности и у него, и у хозяев. Ночевала у знакомых — меня пускали на два-три дня, но я не хотела их подставлять, поэтому часто спала на вокзале или на переговорном пункте.
Мама у меня спросила, на какой факультет я хочу поступать: «Я тебе ничего не навязывала, но сейчас я тебя прошу: только не на философский и не на журналистику». А я как раз выбирала между этими двумя. Но я ее послушалась. Мама боялась, что там идеология. Она после 1937 года старалась запрятать нас с Феликсом куда-нибудь подальше.
Я приехала в Москву и влюбилась в город с первого взгляда. Поняла, что это мой город — по мне скроен, тут мое место. Москва тогда очень хорошо освещалась — при Сталине в этом смысле был порядок. Было так светло, что можно было читать на улице [вечером]. А над городом парил на аэростатах огромный, освещенный прожектором портрет Сталина. В фильме Никиты Михалкова «Утомленные солнцем» этот портрет есть.
— Москва вам понравилась, даже несмотря на портрет Сталина?
— Я бы сказала, меня пленил дух города. А он тогда был другой. Москвичи — это была нация, целая страна — они сильно отличались от граждан остальной России. Образованные, активные, с широкими интересами. Я по выражению лица могла узнать в поезде москвича.
Русские — это теперь другие люди. Первый текст, который я поместила в блог, назывался «Россия кончилась на нас». Мое поколение — последние носители того, что всегда — и до революции — называлось русским менталитетом. Для него были характерны примат духовного над материальным, коллективного и общественного над частным, личным и примат будущего над настоящим. Брюсов, самый главный символист, написал: «Юноша бледный со взором горящим, Ныне даю я тебе три завета. Первый прими: не живи настоящим, Только грядущее — область поэта…»
И в России, конечно, никогда не было культа золотого тельца. Такие слова, как «богатство», «богатый», всегда имели отрицательную эмоциональную окраску. Сытые были под подозрением.
— Сейчас не так?
— Сейчас все наоборот.
«Он умер от несовершенства мира»
— Вы сказали, что были очень привязаны к своему мужу. Расскажите, каким человеком он был.
— Когда мы познакомились, я в тот же момент поняла, что хочу провести всю жизнь с ним. Тем не менее мы долгое время были товарищами и только через четыре года поженились. Филологическое образование было у него третьим по счету. По первому образованию он был биолог, потом он поступил на актерское отделение ГИТИСа, окончил его, но решил не становиться актером и пришел к нам на факультет.
Человек он был сложный, и жить ему было очень трудно. Он как-то не мог принять мир таким, каков он есть. Мы все видим, что мир жесток и несправедлив. Мы как-то к этому приспособились и живем. А он не мог. Несовершенство мира застряло у него как кость в горле — ни проглотить, ни выплюнуть. Я считаю, это его и задушило.
Он был склонен к депрессиям. Все годы, что я жила с ним, 24 часа в сутки я занималась психотерапией. Он совершенно не выносил хамства, а если ты в России не выносишь хамства, это сложно. Однажды он лежал в больнице, а медсестра нахамила больному — не ему, другому больному. У него из-за этого случилось такое обострение, что врачи думали, не смогут его спасти. Я убеждала его, что в этом мире можно жить и даже можно быть счастливым.
— Вы искренне так считали?
— Да, я счастливый человек в жестоком и несправедливом мире.
— Когда он умер?
— В 1984 году. После трех инфарктов он уже был инвалидом второй группы. И как-то я собиралась в булочную, он захотел меня сопровождать. Я согласилась и пошла в кухню, чтобы налить воды, которой он запьет дополнительную таблетку.
Когда я вошла в комнату, его уже не было. Правда, я этого не поняла. Я вызвала скорую, когда врач и фельдшер вошли, фельдшер сказал: «Что вы вызываете скорую, когда у вас покойник?» Я ответила: «С чего вы взяли, что он покойник? Он просто потерял сознание. Видите, он розовый и теплый». А врач стал набирать большой шприц. Я подумала: «Значит, еще можно помочь». Но врач с этим огромным шприцом подошел ко мне и вкатил укол — это было успокоительное.
У меня началась клиническая депрессия, которая продолжалась восемь лет. В первые две недели я похудела на 20 килограммов — не могла носить свою одежду, потому что она на мне странно выглядела. Притом что у меня брат — психиатр и доктор наук, он не мог подобрать лекарства от моей депрессии. Считал, что я из нее не выйду и реактивная депрессия из-за ухода мужа перейдет в старческую депрессию.
А потом произошла такая история. Мои дочь и зять принадлежали к пастве отца Александра Меня и поехали в Париж. Они привезли оттуда целый короб книг издательства YMCA-Press и поставили его рядом с моим креслом. Из-за депрессии я вообще не читала, хоть я и книжник. Но я достала книгу из короба — это был Шульгин, «Дни», — и прочла ее. А потом следующую — это оказался «Красный террор» Мельгунова. Там было много чего интересного. Осенью они привезли книги, за зиму я все их прочла, а где-то в мае почувствовала, что депрессии нет. Феликс связал выход из депрессии с книгами. Когда Игоря не стало, я думала, что без него проживу максимум три месяца. Но вот уже 36 лет прошло.
Номенклатурная революция
— Что вы почувствовали, когда узнали о развале СССР?
— Неужели это добровольно кто-нибудь будет слушать?
Это была номенклатурная революция. Я пишу историю России XX века, собираюсь ее довести как раз до номенклатурной революции. В Советском Союзе сформировался привилегированный класс — бюрократия. Ленин говорил: «Бюрократия может погубить революцию». Сталину эта бюрократия была нужна, ему нужно было на что-то опереться.
До Сталина был партмаксимум. Маркс сформулировал несколько принципов, на которых должно было основываться социалистическое общество. Один из принципов гласил: пока будет государство, самый высший чиновник не сможет получать зарплату, превышающую среднюю зарплату рабочего. В первые годы после революции так и было. Эта средняя зарплата рабочего называлась партмаксимум, и больше нее никакому партийному деятелю, какой бы он пост ни занимал, сколько бы часов в день ни работал, не могли платить. 450 рублей была средняя зарплата рабочего. Я, дочь партийного работника — отец был членом ЦК Украины и профессором философии, — в школе была хуже всех одетая девочка.
А Сталин отменил партмаксимум. Появилась бюрократия, дорожащая своими привилегиями. Ее представители лечились в кремлевской больнице, питались в кремлевской столовой, получали паек на всю семью. Отдыхали в цековских санаториях. Эти люди были новым привилегированным классом. Если представитель этого класса чем-то не угождал начальству и терял пост, он сразу лишался и привилегий. Чиновники не могли оставить привилегии своим детям.
А когда система зашаталась, появился шанс поменять высокое социальное положение на реальную собственность. Это и была номенклатурная революция начала девяностых. Поэтому Союз распался — местные элиты не хотели делиться с центром. По-моему, Маркс говорил, что идеология правящего класса становится общей идеологией. Люди видели, как ведет себя начальство, что богатым быть не стыдно. И делали как они.
— Вы говорите как коммунистка. Но сейчас вы являетесь сторонницей «Яблока». Разве члены партии «Яблоко» — коммунисты?
— Ну, [сейчас] коммунистов нет. А «Яблоко» выступает за демократию, против путинского режима: первый пункт программы «Яблока» гласит, что путинский режим ведет страну в тупик.
— Вы верите в то, что у «Яблока» получится что-то изменить?
— Это вышло бы, получи «Яблоко» большинство в Думе или не знаю где. Но этого не будет. Если бы Явлинский стал президентом — именно Явлинский, экономист с мировым именем, — мы с первых же дней почувствовали бы перемены. Он знает, что нужно сделать на первом этапе, что — на следующем. У него есть пошаговая программа выхода из кризиса и перехода к устойчивому развитию.
— Но зачем поддерживать «Яблоко», если «Яблоко» — партия нереализуемой программы?
— Есть такой русский тост: «Выпьем за успех нашего безнадежного дела». Это очень русский подход к жизни. Отсутствие успеха и даже надежды на успех не основание для прекращения усилий.
— Вы вообще верите, что в России когда-то станет лучше жить?
— Некрасов писал: «Вынес достаточно русский народ, <…> Вынесет всё — и широкую, ясную Грудью дорогу проложит себе. Жаль только — жить в эту пору прекрасную Уж не придется — ни мне, ни тебе».
— Это звучит грустно.
— Да, очень. Думаю, даже вам, хотя вы намного моложе, не придется. Хотя следующий правитель, кем бы он ни был, все равно что-то изменит. Если бы меня спросили, Путин или Навальный, я бы сказала: безусловно, Навальный. Какого бы мнения я ни была о Навальном. Навальный — прагматик, он сразу же замирился бы с Западом, с России сняли бы санкции, ушли бы и антисанкции, к нам бы хлынули дешевые западные товары, и уровень жизни в стране сразу бы вырос. А до смерти Путина ничего не изменится.
Повторяющийся сон
— Остались ли у вас ровесники, с которыми вы поддерживаете связь? Или люди чуть моложе?
— Нет, все ушли, я последняя. Нас было трое однокурсников. Олег Леонидов умер в январе позапрошлого года. Эмма Гроссман — в марте, уже не помню, позапрошлого, кажется, тоже года.
— Вам одиноко?
— Мне не одиноко, потому что у меня есть блог. Поверьте, если бы не было блога, меня бы в живых не было. Есть молодые друзья, которые мне помогают. Есть Юра, который все делает для блога, я бы сама не смогла ничего делать.
— Когда вам было 86, вы крестились. Почему?
— Знаете, вопрос о том, что первично, материя или идея, как-то не решен. У меня не было раньше потребности креститься. Я считала это чистой формальностью. Но, так как у меня дочь очень верующая и есть верующие друзья, они хотели, чтобы я крестилась. Моя крестная недавно поздравляла меня с десятилетием крещения. Крестная — подруга дочери.
— Энгелина Борисовна, вы боитесь смерти?
— Понимаете, я не хочу умереть, потому я пишу историю России XX века. Я не могу уйти, не оставив свидетельства. К тому же есть друзья, которые от меня зависят. Но я не боюсь смерти.
Я стою на пороге перехода в другую жизнь — вечную — и очень серьезно к этому готовлюсь. Пересматриваю свое прошлое. Серьезных грехов у меня нет, я никому не желала зла, даже врагам. Но по мелочам, конечно, набирается. Я сотни раз прошла мимо возможностей сделать добро. Можно было остановиться и кому-то помочь, а я не помогла — вот этого у меня навалом. Я сейчас это вспоминаю и сгораю от стыда.
— Вы верите, что там встретитесь с мужем?
— Конечно.
— Сомнений нет?
— Нет. Мне снится повторяющийся сон. Я иду по темному коридору, там открыта дверь в комнату, оттуда — яркий свет. В дверях комнаты стоят Игорь и мама. Так что я считаю, что они меня ждут и мы встретимся.