Девяностые — время, когда все выживали, как умели. Кто-то зовет их лихими, а для кого-то они были трудными вовсе не из-за бандитов
— Снимай свитер!
Я послушно тяну через голову красный джемпер с белыми узорами. На мне остается только футболка.
— И очки снимай.
Отдаю папе очки. Он натягивает на меня кепку.
— Помнишь, что надо сделать? Подойдешь опять к кассе и попросишь еще килограмм. Поняла?
Я киваю, оставляю папу на улице и, набрав побольше воздуха, просачиваюсь в магазин. Ощущение, что мы с отцом делаем что-то опасное и не очень правильное, не отпускает. Но мы же сообщники, он впервые попросил меня о помощи, как взрослую, — и надо сделать дело. Иду вдоль тяжелой хвостатой очереди. Подхожу к тому месту, где из прилавка растет белая гора с пуговицами — продавщица. Меня никто не останавливает (я же ребенок), хотя чувствую каждым своим вставшим дыбом от страха волоском многоглазое, глухо порыкивающее недовольство.
«Килограмм картошки», — пищу я, стараясь смотреть прямо и не сорваться с места.
Наталья, в том самом красном джемпереФото: из личного архиваПоднимаю руку, раскрываю ладонь — на прилавок послушно валятся мокрые деньги. Мне очень страшно. Продавщица равнодушно ставит у меня перед носом прозрачный пакет, и я успеваю заметить, как картофелины поудобнее укладываются. Хватаю эту драгоценность и выбегаю вон, словно я Али-Баба, спасающийся от разбойников.
Папа видит меня с добычей, быстро прячет ее в сумку, где уже лежат два легальных килограмма картошки, проданные нам с ним чуть раньше по принципу «кило в одни руки». Папа хвалит меня. От облегчения, что наша с ним афера удалась, я начинаю улыбаться.
Он отдает мне очки, напяливает свитер на голову, все еще украшенную кепкой. Кепка мешает, но после минутного барахтанья в рукавах я перестаю дрожать от холода. Мы идем с папой домой. Там нас ждет мама — и несколько дней у нас будет ужин.
Это был конец восьмидесятых, эпоха талонов на продукты, мыло, спички, табак. Сначала мне все происходящее казалось игрой с налетом авантюризма. Но потом я поняла, что жизнь — не игра, а полоса препятствий, на которой взрослые плачут и чувствуют себя бессильными.
Помню пустые полки с зеленоватым отливом в гастрономе — там не было ничего, кроме банок с морской капустой. Взрослые пробегали мимо них, редко кто останавливался.
Помню пересохшие конусы для соков в моем любимом отделе. Они вызывали тоску и недоумение: куда делся густо-красный томатный, который надо было посыпать солью и размешивать деревянной палочкой, которой ели мороженое из картонных стаканчиков? А мифический березовый, который мне никогда не покупали («Наташа, это просто сахарная вода!»), но который я алкала всей душой? И вот его не стало — а я так и не попробовала!..
Покупательница стоит в продуктовом магазинеФото: Андрей Лыженкоа/PhotoXPressПомню скукоженные сиротливые зеленые помидоры в аквариумах овощного: они были похожи на маленькие лысые безглазые головы. Запах подгнившей капусты. Чтобы сварить щи, маме приходилось изобретать новый рецепт, без картошки.
Килограмм костей вместо мяса, положенного по талонам, вызывал обреченность и печаль у взрослых. Восторг, если кто-то «доставал» мясную плоть поприличней.
Советский Союз еще был, а еды почти не оставалось. Влажные круги розовой колбасы казались пределом мечтаний.
Когда СССР не стало, моя семья уже жила в деревне — так получилось случайно, никто из моих взрослых не стремился в глушь из областного центра, как Юрий Живаго с семьей на Урал от голода. Помню, что там он сажал картошку.
Это словосочетание — «десять соток» — до сих пор вызывает у меня тревогу. И немедленную ассоциацию: жара, ноги и руки чешутся от травы, с картофельных кустов таращатся оранжевые полосатые жуки — колорадские. У них мерзкие личинки с черными точками, их надо «обирать» — в банку с бензином или керосином. Нельзя, чтобы они поели нашу великую драгоценность, клубнями которой мы будем питаться всю зиму.
Вокруг этих клубней, с которыми было связано столько страхов и надежд, столько переживаний и трудов, строилась вся жизнь, весь ее уклад. Весной взрослые просили знакомых трактористов пахать огород, бороновать его. Потом долго обсуждалось, как лучше сажать — под лопату или под трактор. Сажать под трактор считалось делом неблагодарным, в деревне жива была присказка: «Трактор едет, земля сохнет, весь колхоз к весне подохнет». Потому сажали под лопату — папа делал лунку, я шла за ним с ведром и кидала в ямку семенную картофелину. И так все десять соток.
Картофельное поле, уже у других хозяевФото: из личного архиваПотом начиналось время прополки этих гигантских площадей — мотыжкой, согнувшись крючком. Нужно было очень тщательно это делать, срубать травяные корешки безжалостно, наотмашь — иначе, говорили взрослые, трава поднимется вновь и зарастет наша картошка на веки вечные. И нечего нам будет есть зимой.
Когда приходило время выкапывать картошку, уже пахло прелыми листьями. И вечера были прохладные, но руки и ноги по-прежнему чесались, комары ели поедом, а под пальцы вместе с грязными клубнями лезли то черви, то земляные лягушки, то прочие представители почвенного мира. Правда, под конец десяти соток это уже не волновало совершенно. Так же, как и то, сколько новых клубней ты выловила из лунки. Пусть хоть пропадом она пропадет, эта картошка…
Я не знала, как выглядят деньги, до того момента, как стала получать стипендию на первом курсе университета. Родителям задерживали зарплату на полгода, на год.
Когда выдавали, деньги так обесценивались, что их хватало только на запас вермишели, мешок сахара или несколько ящиков свежей рыбы из колхозного пруда. Ее мы солили, щедро натирая серой дешевой солью, и тоже ели зимой. С картошкой.
Мама научилась огородничеству — иначе было не выжить — и привлекала к этому делу меня. Помидоры, огурцы, капуста, баклажаны, кабачки, малина, смородина, клубника — все шло в дело пропитания. С девяностых в подвале нашего дома до сих пор осталось несколько банок с консервированными овощами и засахарившимся вареньем — пищевая кунсткамера.
Мама училась и животноводству. Разводила кур. Переживала, когда они умирали естественной смертью: в этом случае их нельзя было есть. Папа возился со свиньями, но в час их убийства в пищевых целях уходил из дома: не мог видеть, как флегматичные, специально нанятые для убийства сельчане выпускают пятачконосым кровь.
Свиньи, кстати, тоже ели картошку. И разные объедки. Больше их нечем было кормить. Комбикорм был такой же великой ценностью, как колбаса. Или магазинный хлеб.
Мама несколько лет пекла хлеб сама — из той муки, которую нам давали добрые знакомые люди. Давали несколько лет, просто так. Давали нам и молоко от своей коровы. В качестве ответного добра мы помогали этим людям ворошить и складывать в стога сено для рогатой скотины. Которая тоже ела картошку.
Картофельное полеФото: Владимир Сварцевич/АиФ/PhotoXPressМы все ели картошку, все девяностые. Это была основа пищевого мироздания. Богатство. Если картошка урождалась мелкой в засушливое лето, все скорбели. Если наполовину гнилой в дождливое, все переживали и думали: как же мы доживем до весны? Ее надо было перебирать, когда в темном подвале она обрастала белесыми худосочными лапками. Ее надо было лелеять и тетешкать. Без картошки было немыслимо.
***
Мама плачет. Стоит у плиты, жарит картошку и плачет. Мой двоюродный брат стоит возле нее и говорит: «Тетя Валя, не плачьте, я люблю жареную».
Я плачу тоже, в комнате, чтобы никто не видел, потому что знаю: мама расстраивается из-за того, что «не может нам больше ничего дать». Кроме картошки.
Маме вообще почти всегда грустно: она врач, лечит людей, но ей приходится сажать огород, кормить живность, а еще никогда нет денег. Мы донашиваем старье, которое осталось от бабушки, дедушки и с маминой юности. У нас нет почти ничего — мы просто живем настоящим, отводя взгляд от будущего.
Когда будущее наступило, у нас появились новые платья и другая еда, кроме картошки. И очевидная мысль: деревня нас спасла в девяностые, как Урал — доктора Живаго.
Хотя с тех пор я ненавижу картошку.
Еще больше важных новостей и хороших текстов от нас и наших коллег — в телеграм-канале «Таких дел». Подписывайтесь!
Подпишитесь на субботнюю рассылку лучших материалов «Таких дел»