Как основательница фонда "Старость в радость" старается меньше себе прощать, почему невелик шанс умереть от бандитской пули и как в домах престарелых поют «Ласковый май»
«Сделай с Лизой Олескиной большое интервью с лирическими отступлениями», — говорит мне редактор «Таких дел».
Лирические отступления в благотворительности, вышедшей на системные изменения, — не самая простая задача. Тем более дело надо делать дистанционно — эпоха диктует. «Все поездки в дома престарелых теперь уже после пандемии, Лиза на удаленке, лучше скайп: у нее маленький ребенок и миллион дел», — сообщает пиар-директор фонда «Старость в радость». И мне остается только видеоинтервью, Лизин портрет на фоне апокалипсиса: о тектоническом сдвиге, осуществленном ее фондом по ходу ковидных боев за социальные учреждения, не знает разве только увлеченный изменениями в Конституции зритель. И вытянуть из заднего плана пару репортажных штрихов: ну, может, чайник у нее за спиной будет со свистком.
Когда Лиза выходит в скайп, я понимаю, что все пропало. За спиной у нее дачная стена, обитая вагонкой.
«У вас, между прочим, такая же», — говорит Лиза.
И больше в кадре ничего, что могло бы попасть в мой текст. Даже чая.
Лиза — и пространственно-временной континуум. Без деталей.
Я хороню надежды на лирические отступления и прошу «самую известную девушку благотворительности» — так называют ее журналисты: «Можно сразу на “ты”?»
— Недавно у тебя был день рождения, в новостях как раз сообщили, что Путин увеличивает пенсию по старости. Ты возраст уже чувствуешь?
— Я функционирую самостоятельно, в сторонней помощи не нуждаюсь, поэтому пока возраст не тревожит, и это хорошо. Могу еще что-то полезное сделать.
— Ну возраст — это же не обязательно только негативная коннотация…
— Возраст вообще вторичная история. У нас есть пожилые люди, которые в девяносто лет прыгают с парашютом, сажают, копают, правнуков вытаскивают. А есть люди, которые гаснут в очень раннем возрасте. Просто нам всем кажется, что есть физические вещи, которые ок или не ок. Если речь о стариках, то они должны быть сытые, чистые. Если о нас, то это вопрос морщин. Но в любом возрасте на самом деле тебя волнует, нужен ли ты кому-то, можешь ли ты сделать что-то полезное или не можешь.
— Ты сейчас та же Лиза, которая в фольклорной экспедиции первого курса филфака «была поражена бедностью и особенно печалью», в которой живут дома престарелых? Или уже не та?
Лиза ОлескинаФото: фонд «Старость в радость»— В плане опыта у меня есть большое преимущество перед Лизой выпуска 2007 года… Тогда, например, случилась история в Ямме, доме престарелых в Псковской области, ужаснувшем нас условиями, в которых жили люди. Решение, которое мы тогда нашли, — публичный скандал, который дал максимальный антиэффект. А можно быть на самом деле менее эффектным. Но более эффективным. Искать более тонкие инструменты и с их помощью пытаться аккуратно каждую ситуацию раскапывать, а не браться сразу за кувалду.
— В прошлый раз, когда ты говорила о способах решения проблем, ты призывала не хвататься за бензопилу.
— Какие ты помнишь детали!
Неделю назад в том же окошке, в том же синем платье в мелкий цветок (много ли нужно человеку на даче и на войне?), на выступлении перед студентами Московской школы профессиональной филантропии (МШПФ) Лизин голос был так же мягок и даже вкрадчив, но и тогда нам, слушателям, было ясно: Лизино оружие несокрушимо, даже если непонятно, как оно называется. Лиза жмурится одним глазом, и я догадываюсь, с какой стороны у нее окно.
— «Сколько у вас было женихов?» — вопрос, которым пользуются волонтеры «Старость в радость», чтобы расположить к себе бабушек. А какой вопрос тебя бы разговорил?
— Главное — придумать вопрос, которым не поранишь. Даже если мы себя не любим сейчас, то себя юных вспоминаем с теплом в любом случае. И после можно уже расспрашивать и про молодость, и про детей, и про родителей. Даже если это и не самые простые воспоминания. Тяжело наблюдать, как многие пожилые, у которых начались когнитивные расстройства, ищут маму…
Я помню, когда наши поездки по домам престарелых только начинались, мы разговаривали с пожилыми людьми,
Сначала мы думали, что это возрастные изменения, но это сказывался дикий дефицит общения. Когда с тобой говорят не как с «подопечным», которому надо подстричь ногти, отвести на флюорографию, покормить c ложки, а с тобой как с человеком: «Когда у тебя день рождения?»
Поэтому мы в том числе и поем. Волшебство пения какой-нибудь «Катюши» в том, что оно совместное: позволяет быстро снять преграды и перестать думать, что мы все чужие, а понять, что мы родные. Нет, я не хочу сказать, что мы всегда будем петь «Катюшу», уже и сейчас многие пожилые люди просят спеть и Цоя, и «Ласковый май»…
— А ты какую песню хотела бы спеть, если бы к тебе пришли?
— Да нет какой-то особой… Любую, которую можно петь вместе.
Картина в рамке монитора и знакомый всем портрет Лизы Олескиной, «студентки первого курса, которая вот уже десять лет ездит к бабушкам и дедушкам», разнятся: заострились черты, нет задорной челки — она строго, как будто даже иночески уложена по голове, не видно нигде на фоне и Лизиного вечного спутника аккордеона: она последнее время больше выступает с трибун, чем с инструментом.
— Ты долго с одной бабушкой переписывалась, Аленой Дмитриевной…
— Анной Дмитриевной. Моя бабушка по переписке была, меня внучкой считала. Она по Косте своему очень скучала: на двадцать лет мужа пережила, деток у них не было. Разные резус-факторы, тогда это не давало возможности выносить ребеночка. А c Костей они жили душа в душу. Мы с ней очень долго дружили, я ее очень тепло вспоминаю, я очень рада, что мы друг у друга были, успели быть, храню ее письма. Она волновалась за меня. Я знаю, насколько тяжело ей было последний год писать. У меня ребенок родился, и она все равно на радостях отправила мне посылку с детскими вещами. Я представляю, как она умучила заведующую, чтобы та поехала в город, на ее пенсию купила там всякие пеленки, потому что сама она уже только в коридор могла выйти, и отправила посылку из городского отделения почты. Сколько сил она вложила в то, чтобы все это ко мне пришло! Это очень дорогая мне память. Анна Дмитриевна говорила, как жалеет, что мы с ней не встретились раньше, когда она жила у себя деревне в Сметанине Архангельской области: тогда бы она могла не переезжать в дом престарелых, я бы помогала ей печку топить, дрова носить, воду из колодца, у нее была мечта побывать на кладбище, где ее муж похоронен…
И так мы начали про себя как фонд думать, что мы помогаем не учреждениям, а всем пожилым людям и инвалидам, которые могут жить где угодно: у себя дома, в больнице, в ПНИ, в доме престарелых…
Было еще несколько пожилых людей, с которыми я дружила, переписывалась регулярно. Они тоже ушли, как ушли и мои любимые бабушки родные и дедушки. Это как раз то, что заставляет меня думать о возрасте. Пока живы твои бабушки и дедушки, ты для них внучка. Я уже этой возможности лишена.
— Про старость, как и про смерть, или рождение больного ребенка, да вообще про все плохое удобнее думать, что это не про меня. Это ощущение бессмертности, неуязвимости, оно в нас живет очень прочно.
— Я бы здесь не со всем согласилась. Это вопрос не только нашей неуязвимости. Это вопрос стереотипа: сама тема возраста ассоциируется с понятиями «болезнь», «немощь», «нищета». Но на самом деле это не обязательные атрибуты пожилого возраста — это просто неустроенность старости конкретно в нашей стране. По идее, у нас могли бы быть совсем другие корреляции: мудрость, свободное время, опыт, возможность заниматься любимым делом, покой, отдых, приключения. Спроси себя, какую старость ты хочешь. Такой средневековый образ: бредущие по пустой дороге, с узелком, в лохмотьях нищие старики либо вот эта картинка: по пляжу едут на инвалидных колясках активные пожилые женщины в шляпах и с красным лаком и обсуждают, что приготовить на ужин… Если думать про другую старость, которую мы хотим, тогда это вполне себе желанное время.
Мне прекрасный Саша Семин говорит: «Лиз, ну какая старость в радость, это не радость, это же треш!» Потом подумал-подумал и говорит: «Надо добавить: другая старость в радость. И тогда все понятно». Другая.
— Замкнутый круг получается. Мы не хотим того, что есть сейчас, и поэтому стараемся абстрагироваться от темы, поэтому у нас и нет той картинки перед глазами, которая позволила бы думать о старости как о своей личной перспективе — неизбежной, но не пугающей, а значит, и невозможно начать работать на эту картинку.
— У нас в стране вообще с этим очень сложно, с правильным образом, средней мерой. У нас любят крайности во всем. Русский бунт бессмысленный и беспощадный. Но единственный разумный путь — это путь золотой середины. Не верю я в целующихся на пляже стариков, которые под шум волн обнимаются. Так же как и не хочу верить, что единственная возможная старость — это сидеть в инвалидной коляске около ворот дома престарелых и ждать смерти.
И поэтому нам нужно создавать в обществе запрос на другую старость. Множить другие стереотипы. Что на самом деле должно государство дать пожилому человеку? Койко-место в интернате? Да, сорок лет назад такая была советская система: дом престарелых, где лампочка висела и кашу давали, причем лампочка была общая. Сейчас такое «довольствие» вызывает сомнения, а ведь в свое время это был просто космос: человеку давали еду, у него был свет и теплый туалет — чего еще хотеть?!
БабушкаФото: фонд «Старость в радость»Я очень хочу, чтобы и СМИ, и кино, и общественные деятели начали вкладывать в умы людей образ трудной, но достойной старости. Не рассказывать сказки о том, что все будет зашибись. А иметь образ именно трудный, но прекрасный. Да, будет кружиться голова, да, не сможете копать грядки, носить тяжелые сумки, бегать; да, будет риск упасть, может, если упадете, сломаете шейку бедра, но вас прооперируют, вы полгода будете учиться ходить и наконец пойдете. Не надо человеку врать, что ты в космос полетишь в сто лет, но не надо при этом и пугать, что ты сляжешь, будешь обузой. Это крайности, вредные и губительные, они и не дают развивать нормальную систему, которая не была бы набором пустых обещаний, но позволила бы людям преодолеть те функциональные ограничения, которые накладывает возраст. Ведь если человек всю жизнь был трусом, он и в старости останется трусом. Если всю жизнь был отчаянно отважным, таким и будет до конца. Мы все время думаем, что в старости человек какой-то другой. Вот был Вася, вырос и стал Василием Петровичем, а потом превратился в дедушку Васю. Нам все время кажется, что это три разных человека, а на самом-то деле внутри этого Васи он сам такой же. Просто на эту натуру, душу, личность накладываются всякие ограничения: он начинает забывать, путать двери, у него накопились обиды, которые потом перешли в депрессию…
Мне очень понравилось, как сказал владыка Пантелеймон: «Самое трепетное и пугающее — это то, что личность человеческая цельная и непрерывная от рождения и до смерти». Представьте, что вам девяносто лет и у вас недержание мочи, а еще вы все забываете немножко. Вы внутри себя перестанете хотеть любить, хотеть, чтобы вас кто-то слышал, чтобы у вас брали интервью, если вы их много в жизни давали, хотеть, чтобы к вам приходили в гости дети и вы могли бы их чем-то порадовать? Вам реально будет хотеться только носить крутые впитывающие трусы и иметь ложку каши? Это такой треш…
Из окна слева Лизино лицо иногда трогает подмосковное солнце — слабое, мимолетное, щадящее. Иногда по стеклу окошка скайпа ползет рябь, искажая это лицо, иногда звук проваливается в черные дыры на пути между нами. Но в этих лакунах в предложениях, кажется, я достраиваю то, что говорит Лиза. Потому что она говорит об одном. Вещи правильные, важные, нужные. Кажется, повтори их с самой высокой трибуны, и в толпе не найдется, кому их оспорить.
— Это невосприятие старости — или других проблем — как личной истории разлито в воздухе… Что с нами не так?
— Ничего удивительного: это защитные механизмы организма: нам просто не хочется думать о том, что сильно изменит нашу жизнь, заставит отказаться от наших привычек, устойчивой реальности.
— Даже если она ужасна.
— Даже если она ужасна. При этом о любой ситуации, которая отклоняется от нормы, мы думаем как о крайнем ужасе. А если это ужас, то как он может со мной случиться? Никак. Страшно потерять рутинную обычную жизнь, потому что на каждом шагу ты видишь, что любое отклонение — это плохо, страшно. Пока мы думаем о старости как об ужасе, защитные механизмы так и будут срабатывать. Бегать нам до ста лет молодыми и прекрасными и умереть от бандитской пули в двести лет… Это и есть на самом деле глобальная цель всех благотворительных фондов — смягчить нравы. Мы пока так и не научились воспринимать человека как единое целое. А он целен, независимо от того, видим мы его таким или нет. Мы в фонде очень не любим пирамиду Маслоу, которая у всех на рабочем столе разве что не выгравирована. Не слоями человек разделяется. Неправда, что, пока он не накормлен, он не будет думать о том, нужен он кому-то или нет. Что пока не защищен, не будет думать, есть ли у него связи в мире или нет. Будет. Даже когда у человека деменция…
Звук окончательно сносит идущей на Подмосковье тьмою, и мы переходим в телефон. Но нить не прерывается — Лизу можно слушать с любого момента. Неустойчивость связи не мешает, как не мешают тучи солнцу, независимо от того, доходит до нас его свет или нет.
— В одном интервью ты сказала: «Меня как индивидуума нет — сплошные бабушки».
Великие ЛукиФото: фонд «Старость в радость»— Ну а что про себя говорить? Я себя уже тридцать два года знаю, какой смысл о себе, про других интереснее. Нужно говорить о том, что даст какой-то результат. Мой личный опыт в непережеванном виде вряд ли может быть полезным даже для меня самой.
— Ты представляешь свою идеальную старость?
— Мне хочется до конца иметь возможность оставаться полезной. Нужной, востребованной, стараться до конца иметь возможность сделать что-то для других. Но это такое редкое благо…
Гармония в том, чтобы успевать быть полезной и другим, и себе, семье, всем, кто тебя окружает. Любая диспропорциональность вредит. Можно прекрасно спасать мир, но при этом у тебя будут некормленые родители или дети заброшенные. Это все уродство форм.
— Ты говорила, что тема достойной старости даже в цивилизованном мире не так давно всплыла…
— Да, и это обуславливается изменением демографической картины на планете. Никогда не было такого количества людей старше восьмидесяти. Но одновременно и растягивается период немощи, когда человек зависим от помощи. И это значимое для государства количество людей.
— …так вот, пандемия, в которую «Старость в радость» буквально как из огня вытаскивала дома престарелых, наращивая объемы сборов и оказываемой помощи, развертывая «полевые госпитали» внутри как никогда надежно отрезанных от мира учреждений, в которых люди заболевали целыми этажами, корпусами, пандемия именно по этому начинающему становиться значимым числу населения и прицелилась, как будто специально… Видишь ты тут какую-то параллель? Если говорить про пожилых людей не в контексте НКО и государства, а шире?
— Пандемия помогла всем государствам увидеть, насколько уязвимы, насколько незащищены самые слабые. К большому сожалению, у нас есть потери среди сотрудников учреждений, есть погибшие медсестры, санитарки, сиделки. С другой стороны, мы и до ковида прекрасно знали об этой проблеме: нехватке кадров, людей, которые бы ухаживали за пожилыми. Коронавирус просто сделал эту проблему риском для жизни. Дискриминация в отношении права на здравоохранение по принципу слабости… Это все было и до пандемии, просто было фоном. А сейчас стало видимым всем. Хотя коллеги говорят, что гибель человеческая не дает изменений в системе и никто не учится на ошибках…
— Скольким генералам нужно было застрелиться, чтобы сдвинулась c места паллиативная помощь…
— Да. Но количество генералов может быть неограниченным, пока будут гибнуть пожилые люди, инвалиды, персонал. Пока система не будет работать так, как нужно.
— В МШПФ ты тоже вспоминала историю в Ямме, когда из-за скандала в итоге оказались поставлены под удар люди, ради которых и затевался весь этот благой шум. Ты сказала: «От этого хотелось тогда в окно выйти». Как ты с этим живешь сейчас?
— Может, в силу возраста, но если мы не успеваем помочь, сейчас я, скорее, чувствую опустошение. И конечно, хочется по максимуму его не испытывать.
— Удивительно слышать, как руководитель одного из краеугольных фондов страны с такими результатами и с такими амбициями винит себя в том, что «мы недоработали»…
— Если ты понимаешь, что тебе дали десять ложек и у тебя голодные люди, а ты раздал восемь ложек, то ты всегда будешь смотреть на оставшиеся две и задавать себе вопросы. Есть вещи, за которые я себя могу похвалить. Есть другие. Каждый волен самокритично смотреть на себя самого и стараться меньше себе прощать. В этом смысле во мне нет ничего уникального. У каждого из нас есть что-то и общее, и уникальное. Ты вот, наверное, не умеешь играть на аккордеоне.
— Он у меня под столом сейчас стоит! Показала бы тебе его в окошко, если бы не дурацкая связь… Ты играешь сейчас?
— Когда я меньше стала ездить в поездки, перестала быть тем «единственным человеком», который может организовать музыку, в какой-то момент аккордеон уехал без меня и не вернулся… Мы нашли, конечно, на «Авито» какой-то бэушный, домашние мне его подарили, но уже руки не доходили до него.
— До чего еще руки не доходят?
— Раньше мы ездили в фольклорные экспедиции. И вот я и сейчас иногда этим немного развлекаюсь. В период пандемии мы общаемся с шестьюдесятью регионами, в том числе с очень далекими, со своими диалектами, особенностями речи. И я с большим удовольствием раскладываю фонемы, которые удается услышать.
— Есть ощущение, что НКО и государство говорят на разных диалектах русского языка?
— Хочешь, чтобы государство тебя слышало, научись говорить на его языке и понимать его язык.
— А это несовершенство нашего гособеспечения — это генетический дефект системы, неотъемлемая данность, как географическое положение, или это трагический набор обстоятельств? Кажется, что на пути к светлому будущему лежит огромный камень посреди дороги…
Волонтер с дедушкойФото: фонд «Старость в радость»— Государство, которое лежит на дороге, — прекрасная метафора. Многие фонды с разбегу в это государство бьются, отскакивают, бьются, а оно словно резиновое, спокойное, тягучее, вязнешь в нем. А мы пытаемся понять, как можно его свойства — масштаб, возможность оперативного управления, донесения информации, четкую иерархию — использовать таким образом, чтобы решить те задачи, которые перед нами стоят. Самое крутое — это когда мы запускаем винтики в государстве так, как верится нам. Но не потому, что Лизу Олескину осенило, а потому, что понимаем на основе нашего и зарубежного опыта, как реально поменять жизнь людей.
На самом деле я верю, что часть несовершенств системы преодолима. Если бы мы в это не верили, давно опустили бы руки. Сейчас мы выстраиваем с Минтрудом, с регионами большой проект по системе долговременного ухода, который направлен на то, чтобы люди жили полноценно и получали разную необходимую помощь от разных ведомств. Мы заложили идею такой бесшовной помощи от начала и до конца ее необходимости — это идея мировая. Просто раньше «человеком» никто не думал, думали ведомством или идеей. А у нас задача — научиться мыслить человеком. Не большими данными, что, мол, у нас в восьмидесяти пяти регионах страны внедрена система долговременного ухода, набраны сотрудники для помощи на дому, медпатронаж запущен, открыты дневные центры, переоборудовано для всех жилье, обустроены дома престарелых, все стало айс. А по-другому. Задавать вопросы.
Если одному дали сиделку, второго отправили в центр, другому дали костыли, то тогда вы ничего не сделали! Потому что где система, в которой каждый человек будет иметь все необходимое? Думаю, нас ждет на этом фронте очень и очень долгое бодание…
— Еще пять лет назад ты говорила: «То, что старики умирают, — еще не самое страшное». Что самое страшное сейчас?
— Здесь не надо путать понятия. Мы не сможем вернуть людям молодость, возможность иметь детей, по-другому построить свою жизнь, получить другую профессию. С нашим характером, с нашими тревогами, воспоминаниями, где-то с упреками самим себе мы все однажды должны будем справляться сами. Вопрос в том, что время старости не должно быть отягощено мучениями. Пока мы c тобой говорим, есть люди, которые годами не могут выйти на улицу, потому что некому их вывести. Есть люди, которые много лет не ели горячего супа, которые остались без связи, одни и даже не знают, что можно позвонить, что кто-то поможет. Есть люди, которые потеряли зрение, хотя прекрасно могли бы видеть, потому что операция по ОМС бесплатная, но очередь на год вперед и ехать надо до другого города, а им уже не доехать. Это искажение нормальности и наша общая вина.
— Тебя назвали в честь твоих прабабушек, они обе Елизаветы. Расскажи, пожалуйста, про своих бабушек. Кто они?
— Они по линии папы и мамы обе Лены: Елена Дмитриевна и Елена Петровна. Елена Петровна в свои восемьдесят лет преподавала, у нее были аспиранты, которые бесконечно неправильно все делали: не успевали писать статьи, не дописывали какие-то куски работ — и бабушка сидела, дописывала, помогала им.
— Какой предмет?
— Микробиология. Родители тоже биологи. Биологического в детстве было вообще много. А мамина мама, Елена Дмитриевна, была по профессии химик. Она раньше ушла на пенсию и больше занималась дачей, моим воспитанием. Они мне очень много дали, я их безумно люблю. Самое ужасное было, думаю, это у всех есть, когда бабушка болела уже, я была страшно занята, у меня ребенок совсем мелкий. Я понимала, что должна раз в день, а то и два раза ей звонить. Но я забывала. Мне попадало за это от мамы, грызло чувство вины. Когда бабушки не стало, меня как обухом ударило, что больше звонить никому не надо. И это самое ужасное: что никто не ждет звонка, никому не важно, что ты просто позвонила, рассказала, что ребенок ночью не спал. Бабушки ушли, я знаю, что так им легче и хорошо. Я скучаю по ним все больше. Понимаешь, как тебе нужно быть внучкой, только когда теряешь.
Бабушки у планшетаФото: фонд «Старость в радость»Хорошо, расскажу одну историю… Я оканчивала музыкальную школу по классу аккордеона, отучилась семь лет, все как положено. Мама хотела на класс пианино, но я была немного переростком для первого класса музыкальной школы в десять лет, и меня не взяли на пианино. И вдруг видим: моя фамилия в списке по классу аккордеона, преподаватель некий Иванов Валентин Иванович. Мы удивились и пошли отказываться. Пришли, а там такой замечательный, веселый, чудесный преподаватель, ему тогда было лет шестьдесят, мне так хорошо было с ним заниматься, так интересно, что все семь лет, а потом еще два года я к нему ходила. Потом он ушел из музыкальной школы. Увлекался туризмом, жил один, семьи не было, только сестра, которая его навещала. Я звонила ему, приезжала в гости. Потом он уже почти никого не принимал, но я могла еще приезжать. Я звонила не каждый день, раз в неделю. Преклоняюсь, между прочим, перед нашими волонтерами, которые регулярно пишут письма раз в месяц и звонят два раза в неделю пожилым людям. Я, к сожалению, слаба. Тем не менее я была у Валентина Ивановича, он это знал. Ему тоже было важно, что я у него есть.
Когда началась пандемия, первое, что нам всем сказали: пожилые люди должны оставаться дома. Валентин Иванович перестал выходить в магазин. Я попыталась заказывать ему продукты. C самого начала доставка работала очень плохо, он ждал полдня, для пожилых людей это стресс большой. Очень благодарил, но говорил, что долго ждал курьера, это ему тяжело. Стал выходить за продуктами сам. Рассказывал, что зашел в магазин, продавщица говорит надеть маску, а маски у него нет. Она достает тогда из сумки две и ему протягивает, был он очень этим тронут. В какой-то момент я чувствую по телефону, у него голос какой-то неправильный. Нехорошо ему стало. Звоню еще раз, он говорит: «Давай завтра созвонимся». А завтра я не позвонила. И послезавтра тоже. Позвонила через два дня. Трубку никто не берет днем, вечером… Я боялась, что он упал и лежит дома. Удалось найти через справочную больницу, куда он был госпитализирован в тяжелом состоянии, — его нашла сестра, я представилась внучкой. Он упал дома. Микроинсульт. Стал путаться, кричать, бояться, потерял сознание, был в пограничном состоянии. Я больше всего боялась, что мне так и не удастся с ним поговорить, я же сказала в последнем разговоре, что позвоню завтра, молилась просто успеть с ним поговорить, а то совсем сложно было бы мне сейчас… Нам чудом попалась хорошая завотделением. Сестра Валентина Ивановича договорилась, чтобы у него сиделка была, она дала трубку ему, и он меня слышал. Узнал меня. Прохрипел что-то. Мне полегчало, что я успела с ним поговорить. Не так, как он ждал, но тем не менее. Я знаю, что он сильно мучился, у него был зонд, появились памперсы, которых у него никогда не было, два дня — и его не стало…
Я понимаю, что это хорошо, что он недолго был в том состоянии. Он всегда помогал другим, боролся за сложных учеников, которых не брали другие преподаватели, чтобы у них все получилось. Очень любил туризм, показывать людям красоту мира, которую они так не видят, как видит он…
Это ведь сойдет за личную историю?..
— Да.
— Я четко понимаю, что Валентин Иванович — жертва изоляции. Той изоляции, которая вроде ж спасает жизнь, но бьет последствиями по пожилым людям во всем мире.
Скольких убьет вторым концом, мы даже не сосчитаем. Вот она, помощь на дому и ее отсутствие. Слава богу, у Валентина Ивановича была сестра, которая через сутки нашла его упавшего. А если бы ее не было… Он рассказывал мне по телефону про друга своего, которого соседи нашли по запаху. Страшно. Поэтому нам очень много надо менять. То, что мы еще не успели.
— Как в блокаду — собирали живых по домам, отнимали младенцев от умерших мам. Меня в твоем рассказе поразила сцена: мама Лизы Олескиной напоминает ей позвонить бабушке. А мой четырехлетний сын Вася трижды приходил и бился в дверь запертого кабинета, пока мы с тобой говорили про то, как нам обустроить Россию.
— Я думаю, не важно, чем мама увлечена. Не надо думать, что благотворитель чем-то отличается от других фанатиков своего дела. Еще у Диккенса была прекрасная дама, у которой было свое благотворительное общество, и она сидела, вся обложившись письмами бумажными, а у ее ног ползали грязные голодные дети. Не надо думать, что мы горим более ясно, более вкусно, более сочно. Если человек не увлечен тем, что он делает, он будет жить в рутине и радоваться тому, что рутина закончилась. Если увлечен, то платит дискриминацией всех своих остальных интересов. Можно быть занятым чем угодно и так же гореть. Понимать, что ты самый лучший, самый героический, что так, как ты что-то делаешь, да хоть переводишь какое-то латинское слово в тонкой науке, положив на нее жизнь, никто не делает. Ты потратил двадцать лет, не ел, не спал, не был в отпуске, но добился, что «суслика» поменяли на «сурка» в переводах! Да. И это нормально.
Мы говорим уже два часа, время закончилось. Ответы на последние вопросы я слушаю в час ночи, присланные аудиосообщением. Голос Лизы истончается, обволакивает так, что кажется, она поет. Может быть, это колыбельная.
— Кем ты хотела стать до того, как поступила на филфак?
— На филфак и хотела. Много читала в школе, очень нравились писатели-деревенщики. Я прям представляла себя барышней, которая уехала в деревню поднимать ее и там — среди белочек, зайчиков, на поляне — преподает, такая сельская учительница.
— Список твоих увлечений из профиля во «ВКонтакте»: бабушки-дедушки, детская литература XVIII века, Русский Север, Карелия, фольклор, пить чай, поезда дальнего следования. Почему детская литература и почему XVIII век?
— На филфаке я хотела писать курсовые про ХХ век. Сложный, кровавый. К сожалению, оказалось, мне хватает этого накала страстей, лезть глубже уже не хочется: я понимала, какая за каждым словом, буквой, произведением стоит боль и мука. Это моя социальная часть, я углублялась в реальную жизнь автора… Помню, Грин увидел в магазине макет корабля с красными парусами, но в книге красными их не назвал, чтобы с революцией не ассоциироваться. Он разводил костер в своей квартире, жег мебель, чтобы согреться и мочь писать… Я начала понимать, что романтика декабристов, которые пили кипяток без чая, жили очень бедно, все отдавали людям, и романтика Осипа Мандельштама, который сидел с женой Надеждой, пил кипяток, смотрел на коптящий примус и думал, когда их заберут, — это две очень разные вещи. У меня оказалась кишка тонка, морального духа не хватило на ХХ век. Стало слишком страшно. Я взяла оттуда много для преподавания в школе, где проработала два месяца (и ко второму уже начала орать, как там было заведено). Но самой захотелось вернуться в спокойное время. Детская литература XVIII века оказалась довольно беззубой темой. Все страсти-мордасти сводились к тому, что мальчик не слушался маму, к примеру. XX веком не пахло. Поэтому я спокойно сползла в XVIII.
— В одном интервью ты говорила, что в фундаменте системы лежит страх. Как мы можем ждать появления запроса на старость в радость? Ведь радость, комфорт, достоинство слишком малы по сравнению со страхом. Страх диктует: есть что-то большее, чем наша жизнь. Что с этим делать?
РукопожатиеФото: фонд «Старость в радость»— Мне кажется, то, что делают фонды в целом, — это пример того, как любые песчинки могут поменять течение океана. Как сильно они могут повлиять на процесс, изменить ландшафт местности. Но здесь есть другая проблема, которая меня очень сильно гложет… Вот с ней мне сложно понять, что можно сделать… Мы себя не любим. Мы все пытаемся требовать от других, чтобы научились беречь честь и достоинство, ценить жизнь, качество этой жизни, радоваться ей. А сами пока никак не научимся уважать, беречь и ценить свою собственную… Помню, как меня поразило: в Израиле, если их солдат попадается, его единственная задача — спасти свою жизнь. Любую тайну — выдавай! Cтратегически важно одно: чтобы ты вернулся живой. А у нас наоборот. Героизм воспевается: Васька погибнет, но не выдаст ничего. Страшно, что иногда тайны нет, а Васька все равно гибнет… Я не знаю, как менять это в целом, целиком, это бесконечный какой-то процесс… Поэтому так долго и сложно и идут у нас реформы. Они же про качество жизни, а мы еще даже саму жизнь не научились любить и уважать. А пока не научимся это делать с собой, как мы научимся этому с другим?.. Нужно любить других, как самого себя, завещано… а если мы себя не любим?.. Это большая проблема. На других мы смотрим иногда с прищуром, не понимая, а что это они такие. И себе не позволяем ничего лишнего… А все оттуда. От нехватки любви.
Интервью получилось большое, с лирическими отступлениями. Но я так и не поняла, чем берет стены Лиза. И чем платит за это. И во мне остается и звучит цитата с сайта Общественной палаты, почему-то совершенно былинная: «Была поражена бедностью и особенно печалью».
И особенно печалью.
Еще больше важных новостей и хороших текстов от нас и наших коллег — в телеграм-канале «Таких дел». Подписывайтесь!
Подпишитесь на субботнюю рассылку лучших материалов «Таких дел»