Почему мальчики из «Покидая Неверленд» молчали столько лет? Почему они заговорили только сейчас? Те, кто пережил в детстве сексуальное насилие, понимают это очень хорошо
Мне двадцать с чем-то. Моя самая первая психотерапевтка говорит: «Знаете, вы рассказываете такие вещи с таким спокойным лицом, что вам невозможно поверить».
Я пришла к ней с запросом «что-то я опаздываю постоянно, не чувствую время, знаете». За неделю до того, как я наконец решилась назначить визит, я в очередной раз почувствовала острое желание выкинуть свое идиотское тело с балкона и закончить на этом. Вытереть это с лица земли.
«Это» — это я про себя.
Мне тридцать семь, я читаю комментарии и обсуждения о том самом фильме «Покидая Неверленд» и хочу, чтобы меня просто не было. За плечами много лет терапии, и она продолжается. Я формулирую ответ на вопрос: «Что с вами случилось в эти две недели?»— «Обострение».
Той самой болезни, которая со мной навсегда. Как и с каждым, кто пережил в детстве сексуальный абьюз.
Мне лет тринадцать. У меня есть пенал с надписью No problem. В классе над ним смеются — в нашей английской гимназии я проблемная по самую макушку, и особенно как раз с английским. Однажды англичанку заменяют, и я вдруг получаю пятерки. Это длится недолго, наша выздоравливает, и я с облегчением снова получаю двойки. Все смеются, и я смеюсь тоже. В голове гул от постоянных микросотрясений, я не запоминаю формулы, цифры, слова. Просто смотрю в окно. Очередная контрольная, двойка. Завтра гул станет громче, потому что сегодня: «Родителей в школу, поговорим о твоей успеваемости, да не маму твою бестолковую, а отца». Он вернется из школы вечером, утром у меня будет привкус крови во рту, тошнота и вот этот вот гул. Вечные спутники. Я даже и не думаю, что имею право на помощь. Я даже и не знаю, что бывает иначе. Я только знаю, что это стыдно, потому что если я вдруг расскажу, то ну каждому же будет видно, что он прав.
Что я этого заслуживаю.
Мое самое заветное желание — стать другой. Просто не мной. Кем угодно, любой из девочек в классе. Другое тело, другие мысли, другое все. Речь не про красоту, я знаю, что я красивая. Просто это не помогает.
Наоборот.
Мне сколько-то, годы сминаются в труху, отец сгребает меня за грудь, задирает кофту, «ну мне же надо, мать твоя вечно “голова болит”, а к любовнице я не успеваю». Мама уходит и закрывает дверь, молчит. Она не вмешивается ни с ударами, ни с другим.
Мне четырнадцать, и я осторожно нахожу слова, чтобы поделиться с единственной женщиной, которой я доверяю — да, с той самой любовницей. Ее же любят, конечно, она же не как мама. Мне хотелось быть, как она. Я попросила о помощи. Услышала в ответ: «Не ходи дома в халатике, не провоцируй его».
Мне тридцать четыре, и она попросит у меня прощения за те слова: «Молодая была, глупая, что я понимала?!» К сожалению, именно эти слова я не могу из себя убрать.
Может быть, если я буду совсем другой, я получу и другую жизнь, думаю я. Потому что это ведь только со мной так. Потому что я плохая. Ведь если бы я была нормальная — ничего бы этого не случилось. И раз мое новенькое женское тело реагировало на первые в жизни мужские прикосновения — отцовские прикосновения — возбуждением, то этого я и заслуживала.
Это тоже последствия травмы, знаю я в тридцать семь. Стыд, ненависть к себе и желание стереть себя самое, как грязное пятно. Твое тело становится твоей тюрьмой со встроенной активацией программы уничтожения.
Раз так поступали с тобой самые близкие — значит, ты точно заслуживаешь только отвращения и смерти. Не вздумай рассказывать — если узнают люди, камнями забьют.
И поэтому воспоминания блокируются. То, что происходит ночью, никогда не звучит днем — у нас все в порядке. А раз все в порядке у нас, значит, нет причин ни для какого твоего странного поведения. Следовательно, не в порядке ты сама, а значит — проблема в тебе.
В том, что не учишься. Что в особо тяжелые дни боишься выйти из дома. Что не можешь обниматься с друзьями — столбенеешь. Не считаешь, что ты вообще достойна друзей, и не можешь занимать их время и просить их о помощи. Что проваливаешь все хорошие работы, потому что у тебя не может быть ничего хорошего — ни работы, ни семьи, ничего. Что не можешь сказать «нет» случайным парням, прикасающимся к тебе, а потом чувствуешь себя плохо, но привычно. Как дома.
Что больше всего хочешь просто перестать существовать. Стереть эту грязь в форме себя. Ты недостойна ничего другого. Ведь иначе с тобой всего этого бы не случилось.
У ребенка нет встроенного определителя, что хорошо, а что плохо. Этот определитель появляется только с тем, что делают близкие взрослые. Что маркируют правильным. Ребенок растет, не умея назвать зло по имени. Все вещи мира называет ему его взрослый. Ребенок не делает выбор, следовать ему за взрослым или нет. Он следовать — обречен. И оправдывать все до последней крошки. И давать картинку «все хорошо» наружу.
И именно его голос, голос взрослого в голове сопровождает потом ребенка долгие годы. И я остаюсь с тем, что вручено в руки, вплавлено в кожу, встроено в мозг — родными руками. Невозможно быть самому судьей насильнику, если насилие было в детстве и с ним растешь, изгибаясь вокруг него, как карликовая береза на севере — нет способности различать черное и белое, она взращивается большим трудом уже во взрослом возрасте и слетает при стрессе. И тогда всю силу вины и отвращения привычно направляешь на себя.
Это кажется убийством души. Распилкой на крестражи и невозможностью выстроить единую цепь — мне плохо, потому что вот было такое в детстве. Неа. Мне плохо и будет плохо всегда, думаю я все эти две недели, читая комментарии «ну а чо они пиарятся», потому что так работает механизм травмы сексуального использования в детстве — способности ее увидеть просто нет.
Проблема насилия в том, что это не «случилось с тобой в детстве» — это случается с тобой каждый день, и ты живешь сквозь эти последствия.
Иллюстрация: Мария Артемьева для ТДЯ журналистка. Я беру интервью про кризисные семьи, про то, как работать с ними. Фонд говорит: «Ну, мы только в двух случаях сразу отказываем — если родители зависимые и если есть насилие, побои, сексуальное, там надо детей изолировать сразу, это уровень изъятия», и я мгновенно задыхаюсь: но, наверное, это другие люди, плохие люди, у них так, наверное, постоянно, а у нас же ведь было только иногда. Не каждый день. Тебя любили больше всего на свете, как ты смеешь клеветать. И поднимается изнутри стыд и вина. И включается самоуничтожение. Так работает травма.
Я сжимаюсь на кровати, мыщцы спины каменеют, сводит руку, нога не сгибается, и я ору от боли, когда пытаюсь надеть носок. Врачи говорят: «Такая сильная спастика мышц, вы пережимаете себе все, вы совсем не умеете расслабляться». Это правда, и самая сложная поза на йоге — поза трупа, полное расслабление. У меня не получается. Мышцы каменеют, как каменели в детстве в ожидании удара.
Я читаю в ленте комментарии о парнях, рассказавших про Джексона: «Они просто пиарятся, наверное». «Они не выглядят особо травмированными». «Что ж так долго молчали?» «Пора бы забыть уже, а они все детские травмы жуют». «Жизнь к середине, вот нашли повод хайпануть». «Что-то не больно они сопротивлялись, значит, все нравилось». «А на суде-то клялись, что ничего не было». Я слышу все эти голоса, говорящие мне презрительно: «Ты все врешь, а если и не врешь, ну подумаешь, ничего такого. Забудь, прости, прекрати хайповать. Что, и текстик напишешь, да? Других тем нет?»
Трудно назвать этот голос по имени, трудно иметь дело с проклятиями, оживающими внутри, как осколки, идущие под кожей и взрывающиеся — через много-много лет. Моя мина взорвалась, когда я стала мамой — и вспомнила все телом. Я вдруг четко и ясно не поняла, наконец, а почувствовала: так нельзя. Так нельзя с детьми, вот с моей дочерью, с любым ребенком — а значит, и со мной.
Об этом говорит и герой в фильме «Покидая Неверленд», решившийся на рассказ, потому что у него маленький сын. Оптика перестраивается вмиг. Но от обострений это не спасает.
Психика сделает все, чтобы выгородить значимых взрослых. Такой вот защитный механизм. И чтобы смочь определить плохое, назвать плохое плохим нужны люди. И нужны слова от людей.
И если этого нет, то само называние пережитого в детстве насилия по имени включает стоп-сигнал, и тело блокирует его на подлете. Реальность схлопывается в привычное «ничего не было, тебе показалось, ты выдумываешь». Сколько сил требуется — разгибать эти встроенные в тело прутья, отделять выдуманную насильником реальность от себя, увидеть ее, назвать и выжить при этом.
Они активизируются на любую оценку от мира. Я только надеюсь, что в следующий раз, когда осколок снова начнет движение, когда я прочитаю комментарии даже и к этому тексту, — я смогу это вспомнить. Что это всего лишь симптом.
И что все было взаправду.
***
Конечно, мне больно все это писать. Но я пишу это, зная ответы на вопрос «зачем?»
Затем, что мне чертовых тридцать семь, а я до сих пор выплевываю запреты на уровне тела, на уровне разрешения жить, двигаться и дышать. Затем, что, когда называешь причину по имени — или слышишь названной от других — то приговор отменяют.
Я не боюсь сказать? Да нет, я боюсь, конечно. Но я говорю. Потому что слова «ты пиаришься, все в прошлом, не драматизируй!» — убивают и продолжают дело насильника.
В нашей стране уровень насилия зашкаливает. И я знаю, какое чудовищное количество людей проходили подобное в детстве и тащат с собой эти осколки прямо сейчас. И вот ровно поэтому я пишу и себе — той, что проживала все это в семь, в десять, в тринадцать, в двадцать два, в тридцать три, в тридцать семь: нет, так нельзя было с тобой — и каждому, у кого есть эти осколки.
Нет. Так ни с кем нельзя, никогда. В этом нет нашей вины. И никогда не было.
Если поверит хотя бы один — значит, я написала не зря.
Еще больше важных новостей и хороших текстов от нас и наших коллег — в телеграм-канале «Таких дел». Подписывайтесь!
Подпишитесь на субботнюю рассылку лучших материалов «Таких дел»